А ты меня помнишь, дорога до Бронниц?
И нос твой, напудренный утренним пончиком?
В ночном самолёте отстёгнуты помочи, —
вы, кресла, нас помните?
Понять, обмануться, окликнуть по имени:
А ты меня…
Помнишь? Как скорая помощь,
в беспамятном веке запомни одно лишь —
«А ты меня помнишь?»
Пора! Дорожки свёртывают море.
Домой – к Содому и Гоморре.
В приливе чувства безутешного
с тебя подводная волна
трусы снимает, словно женщина.
С тобой последний раз она.
Тьма ежей любого роста
мне иголками грозила.
Я на дух надел напёрсток.
Жмёт, конечно. Но красиво.
Есть в хлебном колосе,
в часах Медведицы —
не единица скорости,
а единица медленности.
Спешат, помятые,
летят режимы,
но миг – понятие
растяжимое.
Кайфуя в фугах,
спешите медленно,
найдя в Конфуции
монады Лейбница.
Скорость кометная
станет комедией.
когда ты медленно
глядишь как медиум.
В дыханье пахоты
у перелеска
есть мёдом пахнущий
зевок релекса.
Смысл – в черепахе,
не в Ахиллесе.
И нечто схожее
в любви имеется —
не в спешке скорости,
а в тайне медленности.
Клоун обхохотался кубарем.
Опупела публика —
Класс!
– Шампаневича бы откупорили.
– В цирке ласточка завелась.
– Хулиганом небось подкуплена,
дебютантка, малыш, под куполом
о п о з о р и л а с ь!
– Чай, отечественное слабительное,
на английское денег нет…
Как прожектора сноп, в обители
очистительный брызнул свет.
Ржанья публика не сдержала.
Оборжался пиджак в дерьме.
Умирала до слёз Держава,
опозорившаяся в Чечне.
Тяжко жить. К чему обличенья?
Всё ложится на женские плечики.
Облегченья нет, облегченья!
Ты облегчилась.
Тяжек гнёт, тяжела свобода.
Даже, может – потяжелей.
Что естественно для природы,
неестественно для людей.
Понимали её, естественно,
лев, пичуга и конь в пальто.
Где невольная дочь протеста?
Где она? Не знает никто.
Она птицею улетела.
Она ласточкою была.
Птице нет никакого дела
до условных добра и зла.
Я видал, как сверкнули крылышки —
чирк!..
С той поры шапито под крышею
называется «Птичий цирк».
Беги, беги, беженка,
на руках с грудным!
На снежной