Обычно мы пересекались уже только на кухне, среди солнечных лучей и маленьких горшков с растительностью, выставленных во всех свободных углах. Непосредственно на подоконнике, где ютились крошечные поросли будущих помидор, на холодильнике – базилик и какие-то травы, и на столе – завитки будущего гороха, в лучшем случае попадающие кому-то в тарелку, и в худшем – в глаз. Здесь, между солнцем и горшком с помидорами она рассказывала мне о своих снах. Но о моих никогда не спрашивала, будто ей было неинтересно. Хотя, как подсказывал мне и сам горшок, и мое сердце, в котором клубились зачатки чего-то, что мне совсем не идет и не принадлежит, она не хотела прослыть в этом клубке навязчивой. Жаль, что она не догадывалась – клубок любил ее больше, чем меня саму. И он бы точно рассказывал ей все свои сны, если бы они ему снились.
– Мне приснилось, будто кто-то несет меня на руках по высокой лестнице.
– А потом что?
– А потом я сказала ему, что мне страшно. И тогда мы спрыгнули прямо вниз.
– Могли же просто спуститься, разве нет?
– Могли.
– Ну и жуть.
– Я так не думаю.
Зачастую я ее не понимала. Не потому, что не хотела, а потому что не получалось. Наше различие ощущалось бетонной стеной, через которую мы не всегда могли друг до друга достать. В такие моменты я строила серьезное лицо и долго кивала, как будто все понимала, хотя единственное, что я в ней понимала полностью, было то, почему у нее две руки и две ноги. Я представляла свой обман как усатого высокого мужчину в шляпе и очках, а еще лучше, как, знаете, в древних детективах – с газетой, с проделанными в ней дырочками для глаз. В какой-то момент его все равно узнают и раскроют – тогда, когда тот выйдет с тобой на одной остановке, и пройдясь след в след по подворотням и закоулкам, вдруг неожиданно дернет тебя за волосы. Тогда его прохудившейся карман нечаянно обронит папиросу. Она покатится по садовой дорожке прямо к порогу твоего дома. Взяв ее в руки, ты все поймешь. Именно поэтому я прятала ее где придется,