по которой раньше не пройти было, чтобы не встать да не «погомонить», стала безлюдна и редкие псы брехали из-под косых изб. Зато ехали городские, строились, городили вокруг домов дорогущие заборы, которых хватило бы всей деревне крыши перекрыть. За что мне жизнь такая, – Нина давно болтала ложкой пустой кипяток, – ведь вот, по телевизору смотришь – какая красота в городах, люди все чистенько одеты, сидят по ресторанам, живут в таких квартирах – просто музей, и на машинах дорогих – а по говору, наши, псковские либо тверские. Московские дачники по-другому говорят, чисто, да еще с гонором, вроде как им такое счастье привалило, особое! Выбились в люди-то… Нина вспомнила одноклассницу, негожую, тощую, с тусклыми волосёнками, плетёными в крысиную коску, большеротую Стешку Гаврилову, которую и на танцах в клубе никто не приглашал – а поди! Поди-ка! Какая стала! Чуть не самая раскрасавица России, куда наши, морды в солярке, глядели? В каждой передаче сидит, золотом сверкает, в кольцах, замуж за короля какого-то скоро пойдет. Как удалось? Порхнула-то птичкой, да стыд вспомнить – сбежала в четырнадцать лет, с дальнобойщиками, мать руки чуть на себя не наложила, а сейчас в Москве живет, при дочке, губы крашены, будто навоз сапогами и не месила. А она, Ниночка-красавица, коса до полу, глаза васильковые, певунья да хохотунья, на всех конкурсах в районе первая, да работница, да затейница – где ее жизнь поганая, где ее годы, что ей на остаток в ее сорок? Вдова, без работы, и ни до какой пенсии не дожить не прожить, Господи, не дай Бог мать с дедом помрут – на что жить, куда идти? Неужели тот, главный, гладкий, с такими заботливыми словами, неужели не знает, как бедуем? Ему, поди, все министры слова умные про правду говорят, вон – они – взоры орлиные, сами упитанные, как совхозный сторож с зерносклада, кто им скажет про Нинку, да про Вальку, да про Россию, куда как огромную, которая лежит сейчас, как Нинкина корова Рыжуха, не в силах подняться, в соломе, да в навозе.
Нинка плакала, под веселый бубнеж из телевизора, и пропустила, как застонала мать, пытаясь повернуться на продавленной кровати, и только кошка, тершаяся об ноги, заставила ее встать и продолжать жить в этом нескончаемом дне.
Дед Ефим Соломатин
Злыми ноябрьскими вечерами, когда редкая собака покинет будку, чтобы побрехать на прохожего, когда мокрый снег тает в небе, не долетая до земли, а дрова никак не хотят разгораться в печке, дед Ефим Соломатин принимается подшивать валенки. Деревенские бабки, напрочь отвергающие легкие заморские «сапоги-дутыши», уже с весны несут деду вяленую обувку, и тот, зная наверняка, чья нога в том валенке ходила, даже не ставит меток, как в обувной мастерской. Бабок в деревне всего девять, молодух трое, ребятня мелкая каждый год новые валенки требует, а двое мужиков, случайно зацепившихся в деревне, и вовсе городские, но по зиме обрезанные валенки носят по дому. Дед чуньки любит, потому, обрезая