…это фото уж совсем пожелтевшее – на нём мой дед. Он смотрит, прищурившись – фирменным своим разбойничьим взглядом Робин Гуда. Даже сейчас, спустя столько лет, я гляжу на него, тут еще совсем молодого, поджарого, сильного, и с трудом сдерживаю слезы, которые рвутся из глаз горячими ручейками. Как я любил его, боготворил его. Жизни не было без него, и я был уверен, что уж дед-то мой вечен. Я жался к нему, питался им – и потом, спустя тысячу лет, стоя в холоде крематория у заунывной мессы, глядя на осунувшееся, незнакомое лицо в гробу, я даже не плакал. Стоял в углу и скулил, не мог говорить, думать, ничего – просто стоял, не вытирая слезы. Потом взялся за гроб, чтобы отнести на пьедестал перед погружением в огонь, а кто-то за спиной просил меня не делать этого и я, уже взрослый парень, уже сам отец, лишь нетерпеливо дернул плечом в ярости, что кто-то смеет отнять у меня последние секунды с ним. С моим дедом. Иногда я думаю, сколько времени мне потребовалось, чтобы оклематься от его смерти, перестать думать о нем, и вот пишу и понимаю – все время мира. Его все равно не хватит для того, чтоб я пришел в себя. Принял. Смирился с его смертью. Я бережно глажу фотографию, чуть улыбаюсь и переворачиваю страницу.
Здесь уже я. Странно, как сюда попала эта фотка? Я совсем юноша – мне тут лет двадцать. Я тощий, настоящая дохлятина, держу на руках своего старшего сына, кудрявого и краснощёкого. Он смеется беззубым ртом, в смешной красной рубашке, а я тыкаю его носом, и сам смеюсь ему прямо в голое пузо. Я совершенно счастлив – кажется, еще секунда и я выпрыгну из этой фотографии, начну плясать по ковру, подкидывая в руках сына, кричать вместе с ним, дурачась. Я еще совсем безбородый, счастливый. Не могу вспомнить, когда я так смеялся последний раз. Сейчас старший молча жмет мне руку, мрачно садится на пассажирское сидение, уткнувшись в телефон. Сейчас ему почти столько же лет, сколько мне на этой фотографии – жизнь расстилается перед ним дорогой со множеством развилок. Я тихонечко про себя молюсь неведомым богам, чтоб он был счастлив. Чтоб он был счастливее меня.
Вот мама с отцом в Гаджиево, где я рос – отец служил, а мама растила нас с сестрой. Отец в форме, черная офицерская шинель, богатые усы, суровый взгляд. Мама в шапке-петушке смеется чему-то. Мы с сестрой, совсем дети, прижимаемся к ним, испуганно глядя в кадр. Фотография черно-белая, но Гаджиево весь был такой черно-белый. Черная форма на белом снегу, тельняшки, зовущая черная вода озера под вечным слоем льда. Серое небо, серая земля, черные тулова подводных лодок. Этот город и это детство остались где-то в закоулках памяти, вспыхивающих все реже и реже. Этот город скрылся, исчез – папа давно не с мамой, он давно не носит усы и с каждым днем становится все менее суров. Мама перестала учить меня жизни, и мы почти не ругаемся. Сестра уже взрослая, состоявшаяся девушка, умная, красивая, почти москвичка, а я тут сижу в темноте, разглядывая фотографии, окуная голову в оттенки прошлого, вспоминаю, о чем я, белозубый, в ушанке, думаю на этой фотографии, что меня так веселит? Похож ли этот мальчишка на меня сейчас – крепкого, высокого, мрачного уже даже не парня – мужчину. Узнал бы он сейчас во мне себя? Загадка.
Я бездумно листаю альбом. Вот мой лучший друг – он пропал из моей жизни давным давно. Вот тезка мой, Сашка, погибший десять лет назад, вот множество тех, кого я не помню – пионерские лагеря, одноклассники, сокурсники – этот женился и переехал, этот сторчался, этот сбежал от Родины в Америку и там гниет таксистом уже много лет, проклиная Россию в соцсетях. Вот Дашка – с ней я целовался взасос, пока в соседней комнате турбазы спали родители – она в Испании, ее загорелые ноги в веснушках ласкает море и неведомый мне испанец, отец ее дочери. Вот снова Гаджиево, тут я с лыжами – главным транспортом Севера, снова отец в рабочей робе, мама с собакой, и люди, города, горы, сопки… прошлое, затянутое в узкий кадр на тонкой бумаге.
Вот снова я. Уже постарше, на руках Пашка – мой младший. Рядом Полинка – его мать, моя бывшая жена. Мы смеемся чему-то. Тогда мы еще не знали, каким станет мой младший сын, что мы так и не услышим его речи, что нас ждут годы переживаний, страха и боли, которая высушит нас обоих за десять лет с того самого злосчастного МРТ. Годы, которые вытянут из нас по крупицам счастье, радость, любовь – кто ж знал… Я смотрю на комок счастья в моих руках, на пухлые ручки, и даже не моргаю. Я хочу оказаться там – предупредить самого себя о том, что меня ждет, что с этих пор моя жизнь никогда не станет прежней, нормальной. Сказать им, что надо быть сильными, стойкими, оставаться собой, не проклинать, а помогать. Ничего не сделать, все уже прожито – слезы пролиты, слова сказаны, руки связаны. Я сглатываю ярость, просто ярость, как комок проваливаю ее внутрь себя и захлопываю альбом.
Слышу сопение и резко оглядываюсь – за спиной, на диване, ворочается младший ребенок, раскинув длинные тощие ноги. Он дергается во сне, бежит от кого-то, шипит что-то сквозь сон. Я встаю, накрываю его поплотнее одеялом. Жду в темноте, пока он успокоится, затихнет