Час назад их танковый полк при поддержке пехотинцев выбил из села Молодцово отчаянно сопротивлявшихся немцев. Батарея противника размещалась в укрытии среди саманных хат и за время долгого изнуряющего боя, в деревне не осталось ни одного целого дома. Вокруг виднелись лишь дымившиеся обугленные остовы с кое-где уцелевшими печными трубами. От горевшего возле кирпичных развалин заброшенной церкви фашистского танка клубами валил едкий смрад, заволакивая копотью низкое небо. В толстой броне зияла оплавленная пробоина, проделанная подкалиберным снарядом, выпущенным экипажем Гришки. Полдневное апрельское солнце едва проглядывало сквозь черную пелену, смотрелось мутным темным диском. Пахло снегом, сырой землей, горелым металлом и бензином.
Губную гармошку Григорий раздобыл в бою под Мценском. Был ноябрь 1942 года. Тогда их полк прямо с марша взял деревеньку, и фашисты, не ожидавшие столь стремительной атаки советских войск, сдались практически без боя. Григорий так же сидел на броне, устало свесив между колен тяжелые натруженные руки, равнодушно наблюдал за пленными немцами. Они толпой, похожей на сбитое овечье стадо, медленно двигались с опущенными головами, шаркая по мерзлой дороге подошвами подкованных сапог.
Дул пронзительный леденящий ветер, приятно холодивший распаренное боем лицо. Немцы же зябко кутались в воротники серых, мышиного цвета шинелей, очевидно, с проклятьем вспоминая тот поганый день, когда они доверились Гитлеру, напали на мирный Советский Союз.
Тем удивительнее для Григория было видеть, как один из фрицев, высокий и худой, с опущенными на уши отворотами суконной пилотки, вынул из кармана шинели губную гармошку и, не боясь, что к ней примерзнут заиндевевшие губы, заиграл какую-то немецкую мелодию. Солдаты, шедшие до этой минуты понуро, подняли головы, шаги их стали намного увереннее.
Григорий недовольно спрыгнул с танка, быстро подошел к фрицу. Немцу было лет сорок, он был носатый, с впалыми щеками, неопрятно заросшими колючей щетиной.
– Дай сюда, – потребовал Гришка и протянул темную от въевшегося машинного масла широкую ладонь. – Нечего хороший инструмент марать своей фашистской музыкой, ферштейн?
– Я, я, – заискивающе залепетал фриц и трясущимися от страха руками отдал гармошку. Руки у него были в рыжих пятнах, неприятно заросшие жесткими рыжими волосами. – Битте, битте!
– То-то, – удовлетворенно пробормотал Григорий, окинул пленного угрюмым взглядом, вернулся на танк.
До войны Григорий слыл на деревне первым гармонистом. Особенно любил он исполнять песни на стихи Сергея Есенина, любил так, как только может любить их человек, всю свою сознательную жизнь проведший в деревне, среди душистых лугов, тенистых лесов и озер с чистой ледяной водой. Григорий брал в руки «тальянку», чувствуя, как по всему телу пробегает приятная легкая дрожь, бережно растягивал расписные меха, начинал играть, негромко, с надрывом напевая, сам чуть не пуская скупую мужскую слезу. Это у него выходило настолько проникновенно, что девчата, пришедшие на посиделки, рыдали, не стесняясь, обнимали и целовали гармониста под ревнивые взгляды других парней.
Такая тяга к поэзии самобытного, к тому же своенравного поэта чуть не закончилась для Григория трагедией. Однажды его вызвали на комсомольское собрание в Саюкинскую МТС, где присутствовал инструктор из райкома, специально приехавший для этого на мотоцикле. Он долго и нудно выговаривал ему за распространение чуждых советскому строю «упаднических религиозных настроений», требовал повиниться и впредь отказаться от исполнения подобных песен, чтобы остаться в передовых рядах прогрессивной молодежи.
Григорий, ошарашенный мыслью, что легко может лишиться комсомольского билета, целый час горячо убеждал приезжего инструктора, что Есенин самый настоящий пролетарский поэт и ничего крамольного нет в его стихах «Ты поила коня из горстей в поводу». Но на всякий случай все-таки пообещал впредь эту песню на людях не петь. Ему поверили, дело спустили на тормозах, приняв во внимание, что Григорий числился в передовиках производства, имел семь классов образования. Крамольными словами этот бездушный инструктор посчитал строки:
В пряже солнечных дней время выткало нить.
Мимо окон тебя понесли хоронить.
И под плач панихид, под кадильный канон,
Все мне чудился тихий раскованный звон.
Думать о том, что на него донес кто-то из своих ровесников-сельчан из зависти или по другой причине, не хотелось. Григорий беззлобно усмехнулся, вспомнив то несправедливое собрание, блеснул из-под чуба светлыми озорными глазами, принялся с еще большим воодушевлением поочередно себе подыгрывать и негромко напевать:
Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали.
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить.
Из башенного люка показалась грязная рука с большим ключом, следом – голова в потертом шлемофоне и широкое улыбчивое лицо, измазанное техническим маслом. Это был заряжающий