Трещины в полу черны – от крови ли? Бог весть, но пахнут они отвратно, особенно когда возле самого лица, когда ложишься на них щекой. Они разбегаются – как змеи, как вены, чёрные – по серому камню. Но лучше лежать, в грязи и в луже, чем висеть на их чёртовой дыбе, дилетанты, болваны, все-таки вырвали плечо из сустава… Перед самым носом – сапоги, канцеляриста и профоса. Бьёт дверь – и еще две пары сапог, гвардейских:
– Кончили, ребята? Ещё один к вам, принимай, Аксёль…
– С первым всё, уже уносят. Заводите пока.
И вот на пороге – те две шёлковые гладкие ноги, не арестанта, пока лишь свидетеля, – в туфлях парижского мастера Флозеля. О, Петергоф знавал эти пряжки с золотыми шнурами – то был бум, рождение новой моды. Он входит, совсем не стуча каблуками – он так умеет, и он перешагивает через лежащего – как переступают через лужу. И это тоже хорошо бы забыть. Даже пол с потёками крови можно оставить, а вот эти золочёные туфли, переступающие через – нет, увольте…
Но ты же помнишь его показания – он единственный не оговаривал тебя, не дал судьям твоим – ни-че-го. Ни единой нити… Сам судья, на недавнем долгоруковском смертном процессе, он знал, что стоит лишь начать – и вмиг увязнешь…Он единственный не топил тебя, чтобы выплыть самому. Он вывернулся, как ласка, из всех хитроумных вопросов, отделался незначащей чепухой, пустышками, обманками, призрачной полуправдой, шпион и царедворец, с петровских еще времен, древний, как трехсотлетняя черепаха…
С тех пор – не виделись. В твоём раю меня не будет. В лютеранском твоём раю…
«Чьи же ноги? – всё терзался пастор. – Может, Юсуповой? К ней когда-то изволили его высочайше ревновать, и плюхи били, и той Юсуповой запретили розы в локонах носить… Да нет же, вот же! Ее нынешнее величество, а тогдашнее – высочество, цесаревна тогдашняя. У него с цесаревной и амур был, и записочки, и с женою чуть было не развелся… Точно. И потом-то она ногами через него – переступила…»
Князь оставил в покое Савонаролу, подошёл к раскрытому окну и стоял, опершись ладонями в проём рамы – тёмная фигура на фоне оконного сумеречного квадрата и стальной стены дождя. Пастор смотрел на него и завидовал – тому, что князь за годы в ссылке не растолстел, а он, Фриц, на тринадцать лет моложе – и растолстел, и даже оброс медвежьим загривком.
– Цитрина блюёт, у Фелиции чумка, Милодорка сдохла, – мрачно перечислил князь потери в рядах собственной своры, – всё оттого, что псарь от меня удрал.
– Псарь ваш цыган был и тать, – с удовольствием напомнил пастор, – он в шайке состоял и числился в ней, по слухам – не из последних. Ваш покорный раб лично выкупал его из узилища.
– На мои деньги, – тоже напомнил князь. – Может, он и был тать, но собаки при нём были толсты и здоровы, а сейчас у меня не псарня, а богадельня на Лебяжьей Канавке. С кем мне завтра гнать лис? Ливен засмеёт меня…
– Я бы на месте вашей светлости поостерёгся бы охотиться, после болезни…
– Поостерегся?!