* * *
Дина позвонила родителям – с ними все было в порядке, а Хаим играл во дворе и пока ни с кем не подрался. Дина улыбнулась про себя: сын был драчлив, не в родителей пошел, а скорее в деда по отцовской линии, умершего еще в шестидесятых; тот всю жизнь с кем-нибудь воевал – сначала с Колчаком, потом с кулаками, с фашистами, а после войны даже с безродными космополитами, хотя и сам принадлежал к таковым, но это обстоятельство не мешало секретарю партячейки выполнять свои прямые обязанности. В последние годы жизни дед воевал исключительно с жэковскими секретаршами, но воевал истово, отдавая всю душу и слабые уже силы, и умер на поле боя, когда объяснял молоденькой паспортистке существенную разницу между здоровым национализмом и махровым антисемитизмом.
Положив телефонную трубку, Дина почувствовала странное жжение в груди, около сердца, и испуганно присела на диван. Ей показалось, что внутри, по кровеносным сосудам, течет, приближаясь к сердцу, расплавленное масло, с шипением пробивая себе дорогу сквозь склеротически сросшиеся стенки. Почему-то Дину больше всего и давно уже пугал возможный склероз, видимо, с тех пор, когда она прочитала в журнале «Здоровье» о том, что болезнь эта, во-первых, самая распространенная на планете, а во-вторых, поражает не только стариков, как считалось прежде, но и здоровых молодых людей.
Расплавленное масло достигло сердца и застыло лужицей у какого-то из клапанов, не успев проникнуть внутрь, а Дина неожиданно увидела перед собой (на миг, изображение появилось, дернулось и исчезло) большой зал с рядами длинных, похожих на парты или скорее на депутатские скамьи в Кремле, столов, за которыми сидели и смотрели на нее белобородые старцы и относительно молодые мужчины, бороды которых, хотя и были черны, но свидетельствовали не о юности, а о благочестии.
Собрание это даже на протяжении одного, выхваченного наугад, мгновения выглядело суровым, требовательным и не прощающим. Именно эти ощущения испытала Дина, хотя и поняла сразу, что это были не ее ощущения, она лишь восприняла мысленный крик мужа, стоявшего на кафедре и говорившего слова, шедшие не от сознания, а откуда-то из глубин души, которую он, как ему казалось, знал, но, как