Кто-то тронул Цинтию за плечо. Рядом с ней, держа кувшин с вином, стоял Марсилио Фичино. Фичино был в длинном белом одеянии; он переводил Платона на латынь для деда Лоренцо и на тосканский для самого Лоренцо, поэтому любил одеваться (по собственным словам) «немного как мессер Платон, немного как жрец» – жрецом он, правда, недолгое время был, – «но в достаточной мере по-флорентийски, чтобы спокойно ходить по улице». Росту он был едва пять футов, очень худой, с большим крючковатым носом; его глаза всегда сверкали весельем, но смотрели отрешенно, иногда очень отрешенно, поскольку Фичино посещали видения Платона, и Граций, и еще более странных сущностей, и он был убежден, что его душа по временам покидает тело.
Он налил вина сперва Цинтии, затем себе. Пальцы у него были длинные и очень изящные. «Ваше здоровье», – произнес он. Они чокнулись кубками и выпили.
Глаза у Фичино расширились, и он ухватился за кончик носа, который окунулся в вино и теперь с него стекали алые капли. Потом похлопал себя по макушке, выставил руку, будто измерял расстояние от пола, и встревоженно произнес:
– Это не может быть мой нос, дотторина Риччи. Это нос куда более крупного человека. – Он взял ее за руку. – Скажите мне, доктор, может ли человек родиться с чужим носом?
Цинтия попыталась сформулировать серьезный ответ, но изо рта у нее вырвался лишь смех, и даже не смех взрослой женщины, а девичье хихиканье. Она взяла кубок обеими руками, глядя, как пляшет в жидкости пламя свечей; смех рвался из нее, словно пузырьки, которые должны всплыть или лопнуть.
Фичино принял трагическую позу.
– Возможно, это знак незаконного рождения, – сказал он и тронул свой нос, действительно очень большой. – Хотя такой ли уж явный знак? Быть может, матушка изменила отцу всего лишь раз или два.
Цинтия чувствовала, что если не захихикает, то умрет. Она отвернулась, ища защиты у хозяина.
Лоренцо де Медичи был в червленой мантии, в разрезах рукавов проглядывал белоснежный шелк. На груди была вышита плоская версия palle – шести красных шаров, составляющих герб Медичи. Он сидел, упершись ногой в край столешницы, и держал на коленях среброструнную лиру.
Лоренцо был нехорош собой – широкое лицо, свернутый набок нос (хоть и не такой крючковатый, как у Фичино), жесткие и прямые черные волосы. Однако в нем чувствовалась сила; он был словно высечен из тосканского камня, а когда говорил, его голос казался рокотом гор.
Или когда пел, как сейчас. Лоренцо подбирал слова для новой карнавальной песни… о планетах на их орбитах вокруг Солнца… По крайней мере, так предполагалось: о ядрах, согретых срединным огнем, о телескопах, нацеленных во тьму, о белом токе зодиакального света. Все карнавальные песни Лоренцо были такие: дерево с привитыми ветвями, льющийся в форму сплав, изысканные шутки с очаровательной претензией на невинность.
А затем он клал на ту же музыку другие слова, о своей жене Клариче, или о серебрящихся