Я съежившись молча сижу в автобусе, изо всех сил сдерживая злость; злость непонятно к кому: к себе, к людям, к отцу, который так невыносимо абсурдно трясется теперь в этом раздолбаном на смерть катафалке. Каждый подскок, и что-то дергается на его лице, кажется, что вот сейчас он встанет, сбросит с себя все эти колдовские наряды, которыми спеленала его дурная традиция и снова запоет, как бывалочи свою протяжную хохляцкую песню и скажет мне своим охмелевшим голосом: «ну что сынку, пойдем в лес?» Я все сижу и сижу, отдаваясь во власть этого странного маршрута, ведущего нас всех в никуда.
«Совсем как живой», – говорит, причитая тетушка, умильно вглядываясь вглубь лица моего умершего отца. Неподдельная скорбь искривляет и без того ее некрасивое лицо. «Какой там на хер живой, мертвее быть не может!» – думаю я, подавляя гнев при виде этой людской немощи. Проглатываю слезы, накатывающие тяжелым комом, и стараюсь придать себе отстраненный вид. Но внутри меня смерть, самая настоящая смерть. Она поселилась в самом сердце, нагло и нещадно пожирая его. Семя смерти своей теперь вселил в меня отец. Вы думали, что такое смерть? А вот она здесь, совсем рядом ее неженское тело, ее могильное тепло. А можно ли целовать теперь кого-то, можно ли вообще любить?
Смерть призывает нас к высшей моральности, в которой скупость земных чувств становится нормой. Но лишь на время, на очень короткое время. Я знал, что скоро забуду всю эту скорбную муть и вернусь к своей прежней жизни, как всегда не сделав никаких выводов. А зачем?
Я и не заметил, как въехали на кладбище. Красивые березы расходятся кокетливым веером среди множества разбросанных повсюду могил. Как будто, так и надо, как будто не могилы это вовсе, в которых живые люди, (ну бывшие живые, понятно, но все же, люди), а такие же естественно образовавшиеся вещи, как эти безразлично прекрасные березы! Кресты перемешались с деревьями, образовав непонятную какофонию жизни и смерти. Как же все бесполезно, как бессмысленно! Смотрю на березы и глазам своим не верю.
Когда опускали гроб, было очень тихо; никто не плакал, воцарилась тяжелая и печальная напряженность. Было неловко. И тишина, какая-то страшно пустая тишина. Хоть бы кто крикнул. В воздухе расплылась удушливая осенняя жара, совсем некстати осветив угрюмые лица стоящих своим беспечным солнечным светом. Стало невыносимо, и я первый повернулся и пошел прочь, так и не бросив в яму отца свою горсть земли. Зачем?! Кому эту нужно? «Он бы точно не стал бросать свою в мою» – просквозила в моей голове дикая, но почему-то правильная и честная мысль в тот момент.
В комнате, где еще несколько часов назад был мертвый отец, и куда я вернулся первым, так одиноко и пусто. Стены молчат, предметы застыли в безжизненной оторопелости. Они еще несколько часов назад были свидетелями