Павел понимал, что мать не совсем откровенна с ним. Ее мучил некий страх; и это была даже не боязнь за сына, и его будущее, нет – это была тревога иного рода… В истомленных терпением глазах больной и усталой женщины, не способной уже, ни хранить, ни скрывать секреты, потаенные в истерзанной душе; он видел решимость, когда чаша терпения переполняет края и дух стремит облегчить себя признанием.
«Чего она боится? – задавался вопросом сын, – ведь он у нее единственный; никогда не предаст и до конца останется с ней. Какая тайна не дает ей покоя?»
Не находя ответа, Павел продолжал ждать, участливо и бережно обращаясь с больной женщиной, а мать, по-прежнему, не доверяя ему свои секреты, хранила молчание. Иногда, когда Павлу удавалось ускользнуть от разъяренного отца, он звал на помощь соседей или, случалось, даже дежуривших неподалеку жандармов. Пьянчугу забирали…
К Василию тут же применялись посильные меры воздействия, да и только. Но он все одно не унимался и после очередной попойки с дружками или в заведении, и Павлу, и Варваре доставалось еще больше: «Ты, что думаешь, я жандармов испугался? – кричал он на весь двор. – Да я пью с имя, за одним столом… Дура ты, баба, дура!»
Позже и жандармы, такие же пропойцы, как на службе, так и вне ее, свыклись с неоднозначным поведением главы семьи и жизнь в доме Рагозиных понеслась тем же бурливым потоком, руша слабые и подмывая хрупкие берега надежды на спасение и покой.
Павел, будучи сообразительным парнем, конечно, понимал, что рано или поздно некая перемена обязательно произойдет в их обездоленной семье; весь этот ужас и кошмар добром не кончится… К тому же, больная мать, которой врачи прописали покой, не могла более терпеть и сносить издевательства мужа; на глазах у сына она стала увядать и гаснуть… Те силы, что еще чудом оставались в измученном, недвижимом теле, стали безвозвратно