Мария соглашалась с ним: прав, прав. Но не могла отказаться от своего зарока, который в отрочестве дала себе на заимке, когда узнала, что бесследно пропали и Петя, и Дуня, и Паша, оставленные у детдома.
– Маленьких спасать! Допоследу! – кричала она. – Пусть они атаманские, купеческие, из дворян, от мироедов-кулаков – они-то чем виноваты?
– Яблоко от яблони недалеко падает. Ты вот! Отец царизму продавался… Тебя тянет лакейничать поскребышам сельских эксплуататоров.
– Ума у тебя с гулькин нос, спесь и лютость. Замахиваешься мир переделывать, а одним ломом орудуешь. Лом я не сбрасываю со счета. Тонкость, учти, нужна. Тонкие инструменты, наподобие как у часовых мастеров.
– Завертелась змея на огне! Не нравится насилье? А как вы, казачье, над народом насильничали? Вас было только в Оренбургском войске сверх двух миллионов… Потерзали народишко.
– Ничегошеньки ты в нас не понимаешь. Мы были вольница. Пугачева кто поддерживал?
– Вы его и предали.
– Головка предала. Простое-то казачество всей душой всегда было за счастье, за народ. Да его…
– Вольница… Обвели вас цари вокруг пальца, приручили, палачами у себя сделали.
– Справедливо. Обман был, хитрость была, приручили, да не всех. Из нас тоже революционеры вышли. До Блюхера большим войском командовал Николай Каширин, верхнеуралец.
– Исключение.
– Исключение на то и исключение, чтоб редкостью быть.
– Навострилась язык чесать…
– Лом, лом ты.
Ссора кончалась тем, что мать выскакивала во двор и там рыдала, замкнутая ночью и забором.
Отец срывал с себя сапоги, галифе, гимнастерку. Наган под подушку. Забывался мгновенно. И его лицо было отмечено непреклонной справедливостью даже во сне.
По требованию отца мать вызвали на заседание правления колхоза и сняли с работы.
А накануне жатвы, во время полдневного урагана, какие здесь налетали часто, детский сад, кем-то подожженный в комнатах, весь выгорел изнутри и полузавалился. Дети увидели пожар с берега, где строили песочную деревню.
Вскоре после этой беды мать бежала в Железнодольск.
Глава восьмая
Любил ли он ее?
Его отношение к ней осталось в моих впечатлениях однокрасочным: суров, взыскивает, наставляет. Хоть бы раз невольная нежность подплавила строгий взгляд и ласка, пусть мгновенная, подтопила льдистый фальцет. Ничего этого не находит в себе моя ранняя память.
И все-таки, наверно, он любил.
Вот что случилось, когда мне было почти полных восемь лет.
Мы уже легли спать и слушали, как укладывается на покой барак. Вдруг услышали чьи-то задубенелые шаги