Бабуров во время этой вспышки гнева вдруг собрал остатки самолюбия и в ответ сказал громко, с некоторой даже напыщенностью, что раз есть приказ не пустить врага на крымскую землю, то, чего бы это ему ни стоило, он приказ выполнит, и какие бы там немцы ни были, он пойдет и уничтожит их!
Пантелеев молча смерил его взглядом. Именно эта последняя фраза полковника превратила владевший Пантелеевым гнев в непоправимое презрение.
– Хорошо, мы с вами потом поговорим, – сказал он почти спокойно. – Поедете со мной. Дайте несколько бойцов, – обратился он к старшему лейтенанту, – пусть садятся в кузов и едут со мной.
Старший лейтенант побежал распорядиться, а Пантелеев сел в кабину и захлопнул дверь.
– Можно ехать, товарищ начальник? – спросила девушка.
– Вылезьте поглядите, когда люди в кузов сядут, тогда и поедем.
Девушка вылезла из кабины. Пантелеев оглянулся, увидел, что ее нет, и глубоко вздохнул. Он был рад, что на минуту остался один.
Нет! Все происходившее здесь на его глазах было не только следствием неопытности. С ней придется прощаться в боях, платя за нее кровью, но на первых порах ее можно объяснить, особенно в этой поспешности, всего месяц назад, сформированной дивизии. И не только безрукость Кудинова всему виной – командира дивизии в конце концов можно сменить, найдутся другие – и похрабрей и порукастей, чем он. Если б дело было только в этом – полбеды. А беда в том, что ни Кудинову, ни этому мордатому, растерянному Бабурову, ни старшему лейтенанту – начальнику штаба батальона, который, кто знает, быть может, еще покажет на этой же самой войне чудеса храбрости, – всем троим не хватило сегодня самого обыкновенного гражданского мужества, – а этого Пантелеев не прощал ни себе, ни другим.
Начальник штаба, надеясь, что все как-нибудь обойдется, не доложил всей правды Бабурову. Бабуров, подозревая, что ему докладывают не все, не стал докапываться, – благо это давало ему возможность на первых порах сообщить в дивизию нечто неопределенное, а тем временем исправить положение, не успев получить нагоняй. Кудинов, в свою очередь, посчитал, что с него хватит вчерашнего разноса за Сальково, и доложил в армию о событиях на Арабатской стрелке, как о чем-то уж и вовсе не значительном; он надеялся, что все обойдется, а на случай катастрофы у него оставалась ссылка, что он хотя и не полностью, но все же кому-то что-то заранее докладывал. Так одна ложь наворачивалась на другую и росла, как снежный ком, а где-то за девять километров отсюда погибла – всем своим чутьем военного человека Пантелеев знал, что именно погибла, – рота, которую, может, и удалось бы выручить, если б сразу со вчерашнего вечера все делалось иначе.
Откуда, черт возьми, взялось это поветрие, которое он заметил еще на финской войне? Откуда в Красной Армии, в Красной, в Рабоче-Крестьянской, в той, которой он отдал всю свою жизнь и которую любит больше жизни, откуда в ней взялись эти чуждые