Вовка Горбенко не развернулся бы так, а Сельхозмаш, где он теперь мотоциклы свои собирать будет, Кормыченко ему вообще на блюдечке с голубой каемочкой преподнес. Спору нет, Вася – разъебай и время свое отжил, а Володька сейчас и денежный, и перспективный – пользы от него городу, сколько бы он под себя не греб, все равно будет больше. Но Вовка ведь сука натуральная, нельзя же так срать на человека, который тебе немало и доброго сделал! Не верю я, что, если бы Горбенко с Васей по-хорошему, по-мужски поговорил в самом начале всей этой чертовой кампании, тот бы так за власть цеплялся. И ты, и я Григорьевича как облупленного знаем – он, может, и рад бы уйти, да по-другому не представляет, как себя, свой гарем и еще в придачу Марию с Мишенькой убогим, богом обиженным, кормить и содержать! Я пока с Вовкой общалась, ему откровенно говорила – найди ты Васе дело хорошее, прибыльное, деликатно, без хамства предложи – и он спокойно уйдет, еще и благодарить тебя будет. Вот и все – кресло мэрское свободно. Так ведь нет – крутые мы больно! Ну а теперь – нашла коса на камень, принцип на принцип, поворотов и стопов нет! Я уже не и не заикаюсь, что Марченко мне на мозоль крепко наступил, а Вовка ему в этом помог! Но мне ничего не нужно – справлюсь, переживу, а за Васю, веришь, Петрович, обидно. Может я уже умом тронулась, старая курица, но должна же быть правда на Земле! А еще скажу тебе по-бабьи: уж больно Машеньку жалко! Она ведь святая женщина! Если Ваське кранты, она же с сыном-инвалидом по миру пойдет! Ты же знаешь, что Вася, сколько не тянул в карман, все по ветру пустил. А если дело до криминала дойдет, сам понимаешь, и те крохи, что остались, отнимут. Я знаю – и тебе сейчас непросто, но послушай меня, все еще вернется – быть тебе снова наверху. А поможешь Васе – обязательно доброе дело зачтется. К тому же, если я правильно понимаю, ты и сам с Марченко не прочь поквитаться, а Горбенко не жалей – он тебя не пожалеет!
Захмелевшая компания спонтанно потянулась к высокому искусству, и народ нестройно стал просить хозяйку спеть. Фаина любила петь, и долго упрашивать ее не пришлось. Он села за отлично настроенный рояль и негромко, но уверенно и артистично запела грудным, слегка надтреснутым голосом свой коронный романс:
Я снова слово «смерть» пишу карандашом,
А грифель, как земля крошится под нажимом.
Я больше не способна думать о былом,
И мне не хочется любить и быть любимой…
Кольцову романс не нравился. Он казался ему излишне манерным и нарочито театральным. Федор Петрович встал и потихоньку вышел на террасу.
Южная ночь завладела городом внезапно и безраздельно. Растворились в темноте серые силуэты домов, а вместо них, то там, то здесь недружно замигали разноцветные глазницы их окон. В сыром осеннем воздухе электрический свет каждого окна рассеивался, дрожал и превращался в странный мерцающий огонек, живущий отдельной жизнью, загадочной и непостижимой. В наступившей тишине единственным, всепоглощающим звуком стал шум морского прибоя, однообразный и неповторимый одновременно.