Понимал Виссарионыч: затравили медведя паршивые шакалы. Попусти им ещё – в клочья разорвут. Вот и тянутся душой люди к прежней власти, когда, при всех её недостатках и перегибах, всё же во главу угла была поставлена справедливость, а не доллар в виде двух змеистых червяков с китайской палочкой посерединке.
Между тем стемнело уже по-настоящему. Сумерки из светло-синих сделались фиолетово-чёрными. Служебный люд схлынул, а праздный, шебутной – только налаживался оттягиваться до утра. Перед входом в метро Виссарионыч набросил на себя старый плащик-попону, чтобы досужие люди не пялились на его сталинский китель с жёлтой звёздочкой. Ехать ему было далеко, до упора линии метрополитена. Да и там ещё тащиться до своей «хрущёвки», теперь уже «трущобки».
У пасти подземки, дышащей мерзким, тепловатым, отработанным человеческим паром, сидел, подстелив газетку прямо на замусоленном асфальте, какой-то мужичонка и наигрывал на потёртой гармошке «Амурские волны». Виссарионыч постоял возле него, послушал и положил в помятую кепку монету.
«Серебрятся волны, серебрятся волны, славой Родины горды…» – беззаботно напевал мужичок, счастливо щуря глаза.
«Волны-то серебрятся», – подумал Виссарионыч. И ступил за порог столичной преисподней.
Её ведьмичество Хина Члек на фоне Виева века
Явление Хины на свет, как свидетельствуют летописцы, сопровождалось изумительными событиями. Московские фонтаны забили французским шампанским, селёдка под шубой принялась метать ресторанными порциями чёрную и красную икру, а в воздухе двух российских столиц и европейских окраин распространились щекочущие воображение густопсовые ароматы афродизиака.
Едва новорождённая открыла свои круглые, словно кофейные блюдца, глаза, как насмерть пал, сражённый их страстным огнём, врач-акушер, принимавший её в этот мир. Что было потом, когда Хина стала подрастать, нетрудно представить. Добиваясь её взаимности, гимназисты травились, гусары стрелялись, банкиры разорялись, а игроки просаживались в пух и прах. Даже сам Гришка Распутин, завидев в вагоне первого класса эту юную, как рыжая заря, гимназистку, вдруг сделался мордой