там чувства и мысли острее,
чем гуще прогнила держава,
тем чище к ней слабость в еврее.
Как бы ни были духом богаты,
но с ошметками русского теста
мы заметны везде, как цитаты
из большого безумного текста.
Пока мы кричали и спорили,
ключи подбирая к секрету,
трагедия русской истории
легко перешла в оперетту.
Темна российская заря,
и смутный страх меня тревожит:
Россия в поисках царя
себе найти еврея может.
Мы обучились в той стране
отменно благостной науке:
ценить в порвавшейся струне
ее неизданные звуки.
В душе у всех теперь надрыв:
без капли жалости эпоха
всех обокрала, вдруг открыв,
что где нас нет, там тоже плохо.
Бессилен плач и пуст молебен
в эпоху длительной беды,
зато стократ сильней целебен
дух чуши и белиберды.
Забавно, как тихо и вкрадчиво
из воздуха, быта, искусства —
проникла в наш дух азиатчина
тяжелого стадного чувства.
Мне чудится порой: посланцы Божьи,
в безвылазной грязи изнемогая,
в российском захолустном бездорожье
кричат во тьму, что весть у них благая.
Российская судьба своеобразна,
в ней жизненная всякая игра
пронизана миазмами маразма
чего-нибудь, протухшего вчера.
Не зря мы гнили врозь и вместе,
ведь мы и вырастили всех,
дарящих нам теперь по чести
свое презрение и смех.
Воздух вековечных русских споров
пахнет исторической тоской:
душно от несчетных прокуроров,
мыслящих на фене воровской.
Увы, приметы и улики
российской жизни возрожденной —
раскаты, рокоты и рыки
народной воли пробужденной.
Если вернутся времена
всех наций братского объятья,
то, как ушедшая жена,—
забрать оставшиеся платья.
Среди совсем чужих равнин
теперь матрешкой и винтовкой
торгует гордый славянин
с еврейской прытью и сноровкой.
Прохвосты, проходимцы и пройдохи,
и прочие, кто духом ядовит,
в гармонии с дыханием эпохи
легко меняют запахи и вид.
В России после пробуждения
опять тоска туманит лица:
все снова ищут убеждения,
чтобы опять закабалиться.
Сквозь общие радость и смех,
под музыку, песни и танцы
дерьмо поднимается вверх
и туго смыкается в панцирь.
Секретари и председатели,
директора и заместители —
их