Туман разом опал, словно сдёрнутый, с пригорка открылись окрестности: серые непаханые поля, покрытые забурьяневшим прошлогодним быльём, неолиственный покуда лес, излучина реки и деревня на берегу. Должно быть, когда-то она была велика, и сейчас уцелевшие дома оказались раскиданы один от другого, разделённые бесчисленными крапивными пустырями. Чуть в стороне возле саженой рощи, в которой угадывалось кладбище, торчала облупленная кирпичная башня. И лишь привычный к разрухе взгляд мог угадать в руине церковь со снесённым куполом, на место которого нашлёпнута нелепая плоская кровля.
– Что это?.. – выдохнул Платон.
– Ефимки… – то есть Ефимково твоё. Я же говорил, что скоро дойдём.
– Какое же это Ефимково? Ефимково – село большое, никак двести дворов, княжья усадьба, церква каменная! А тут – словно француз прошёл. Ежели это церковь, то куда ейный купол подевался?
– Была церковь, потом – клуб, кино крутили, пока народ в деревне был. А что купол снесён, так ты сам только вчера хотел иконы на лучину пощепать…
– Ты меня не путай! – заревел Платон. – Иконы – дело домашнее, с ними что хочу, то и ворочу, а в церкви бог настоящий! И вообще, в этой деревне и сорока изоб нету! Куда народ делся? Почему поля заброшены? Куда ты меня завёл?
– Куда шли, – тихо ответил Горислав Борисович. – Ефимково это. Только год у нас сейчас не тысяча восемьсот шестьдесят третий, а тысяча девятьсот девяносто третий. В том тумане мы с тобой сто тридцать лет отшагали.
Соловый мерин Соколик, истощавший от весенней бескормицы, с натугой тащил гружёную телегу по туманной дороге. На возу было уложено едва ли не всё барахло, имевшееся в семье Савостиных; могли бы – и самую избу сверху навалили бы. Феоктиста вела Соколика под уздцы, Платон с Микиткой шли сзади, на пригорках налегая грудью в помощь ледащему Соколику. От Микиты толку было немного, но и он старался, помогал родителям. Шурка хворостиной подгоняла Ромашку, привязанную к тележному задку. Других животов у Савостиных не сохранилось.
Горислав Борисович шагал впереди, не глядя под ноги, чутьём, природу которого сам не мог понять, находя верное направление в молочной гуще тумана. Сейчас он поверить не смел, что его авантюра увенчалась успехом. Платон, мужик тёртый и мятый жизнью, недоверчивый по природе, при виде заброшенной, пустующей земли преобразился. Он то и дело отбегал с дороги, выдирал приглянувшуюся бурьянину, осыпал с корня землю, разглядывал, растирал пальцами, скатывая в пилюлю, нюхал и едва ли не на вкус пробовал. «А это взять можно?» – спрашивал он едва ли не ежеминутно. «Можно». – «А ту полосу?» – «И ту можно, хоть всё поле бери». – «А ежели я всё поле возьму, а потом начну землю исполу сдавать?» – «Кому? Кто на земле работать хочет, тот её сам берёт. Вон её сколько, все поля пустуют, бери – не хочу…»
После этих слов Платон надолго задумался и, лишь когда они шли обратно, спросил:
– И всё же, что у вас за беда стряслась, что на земле кормильца нет?
– Беда известная, и стряслась она ещё у вас и даже прежде вашего. Сам же говорил: изводят власти мужика.