и безбрежность, что смотрит на нас двоих, для чего она? Каково ее предназначение – очаровать нас или напугать? Кто мы, путники, забредшие в эти края? Удастся ли нам обуздать эту громадину, или она обуздает нас? Огромны, дьявольски огромны были эти немые – и, вероятно, глухие – дебри. Что они таили? Я видел, как оттуда приносят слоновую кость, и знал, что где-то там живет мистер Куртц. Слыхал я тоже немало – Бог свидетель! – однако никакого ясного образа, никакой четкой картинки у меня не сложилось: с тем же успехом мне могли сказать, что там обретаются ангелы или черти. Я верил в это так же, как кто-то из вас, возможно, верит в жизнь на Марсе. Знавал я одного шотландца, парусного мастера, который был абсолютно убежден в существовании жизни на этой планете. Когда его спрашивали, как выглядят и ведут себя марсиане, он терялся и начинал бормотать что-то про «четвероногих», но стоило вам хотя бы улыбнуться, этот человек – шестидесяти лет от роду! – кидался на вас с кулаками. Разумеется, я не стал бы драться ради Куртца, но я практически позволил себе солгать. Вы знаете, как я всей душой ненавижу, презираю ложь, – не потому, что я такой благородный и честный, а потому, что она наводит на меня ужас. От вранья несет смертным духом, а именно смерть я ненавижу, презираю и хочу забыть больше всего на свете. При мысли о ней меня одолевают мерзость и тошнота – будто надкусил что-то протухшее. Таков уж мой нрав. И этот идиот, представьте себе, едва не вынудил меня солгать – очень мне захотелось подтвердить его опасения касательно моей влиятельности в Европе. На миг я стал таким же притворщиком, как все здешние заколдованные пилигримы. Случилось это потому, что я думал таким образом помочь таинственному Куртцу, которого никогда даже не видел, понимаете? Он был для меня лишь именем, и за этим именем стоял некий человек – такой, каким сейчас видите его вы. Видите вы человека? Видите его историю? Можете хоть что-нибудь разглядеть? Меня не покидает чувство, что я рассказываю сон – вернее, тщетно пытаюсь это сделать, – ведь никакой рассказ не передаст странных чувств, рождаемых сном: смеси абсурда, изумления, бессильного возмущения перед неправдоподобием, которое захватывает нас в плен и составляет самую сущность снов…
Марлоу на минуту умолк.
– Нет, это невозможно. Нельзя передать чувства человека, рождаемые жизнью в ту или иную пору его существования, – чувства, в которых сокрыта истина, смысл, неуловимая и всепроникающая суть. Этого не передать. Мы живем – и видим сны – в одиночестве…
Он вновь задумался, потом добавил:
– Конечно, вы теперь видите во всем этом куда больше, чем тогда видел я. Вы видите меня – человека, которого хорошо знаете…
В кромешной тьме мы – слушатели – почти не могли разглядеть друг друга. Марлоу, сидевший поодаль, уже давно превратился для нас в один лишь голос. Никто не проронил ни слова. Быть может, остальные задремали, но я не спал. Я слушал. Все ждал, когда же проскользнет в его речи фраза или одно-единственное слово, которое позволит мне разгадать