…Вернувшись к себе в тот знаменательный вечер, Ергольский вооружился красным карандашом и внимательно перечитал свою рукопись. В некоторых местах он прямо-таки ежился от неловкости, а увидев неведомо как прокравшуюся в текст «длинную девушку» (которая вообще-то была всего лишь «девушкой с длинным лицом», но автор торопился и написал не то, что хотел), испытал неподдельное страдание. Были и кое-какие удачные моменты: обмен колкими репликами в третьей главе и пара второстепенных персонажей, которые получились выпуклыми и интересными, причем оба по сюжету были редкостными негодяями. Однако все это было настолько далеко от грез Матвея Ильича о его книге, которая обогатит литературу, что он расстроился еще больше, чем тогда, когда перечитывал свое творение в первый раз.
«А все-таки, – размышлял он позже, лежа в постели, – не может быть, чтобы все было зря и меня с детства тянуло к книгам лишь для того, чтобы я написал весь этот вздор о длинной девушке… – Его аж передернуло от неловкости при одном воспоминании о ней. – Он сказал, что надо найти себя, а для этого надо работать… Ну что ж, никто ведь не обещал мне, что все окажется легко».
На следующий день Матвей Ильич повесил над столом листок с изречением «Nulla dies sine linea»[2], чуть пониже после легкого колебания приписал: «Писатель должен жить скромно, как мышь, и работать, как лошадь», и принялся за дело. Подобно Шекспиру, Ергольский имел отныне право считать, что весь мир – материал, а все люди в мире – вероятные персонажи. Он наблюдал и записывал, записывал и наблюдал. Когда он теперь читал книги, он поступал так, как советовал известный автор, – отмечал, как движется сюжет, как показаны герои, какие детали автор подчеркивает, а какие опускает. Очень скоро он открыл, что идеальный рассказ – «Ожерелье» Мопассана и что по-настоящему в литературе важны лишь три вещи: новый сюжет, новый герой и новый жанр. Стиль, конечно, имеет свою ценность, но безупречная по языку книга производит удручающее впечатление, если все стилистические изыски призваны лишь замаскировать пустоту замысла.
В последующие месяцы Ергольский сочинил несколько рассказов, и некоторые из них были опубликованы, и даже принесли ему кое-какие деньги – но не принесли удовлетворения. В литературе в те дни господствовал непролазный реализм, а в реализме – мятущиеся души, чахоточные студенты, страдающие проститутки, которым непременно надо было сочувствовать, и герои в конце концов непременно умирали в какой-нибудь комнате размером с табакерку под аккомпанемент моросящего за окном дождя. Ергольский видел студентов, которые учились вместе с ним, и были они самые обыкновенные люди, какие, похоже, реализму противопоказаны. Мало кто из них страдал чахоткой и уж точно никто не