Мама с сестрами должны были подъехать позднее. И я запросто пошёл бродить по двору. В любой незнакомой компании чувствуя себя, как рыба в воде, я беспардонно влезал во все компании, заговаривал с незнакомыми мальчишками… Только потом понял, на что решился отец: он сделал меня орудием педагогического воздействия – пустил своего маленького сына, как говорится, без охраны, в эту наполненную враждой и ненавистью ко всему миру среду.
Но вокруг были не урки закоренелые, а 13-15-летние пацаны, попавшие в жестокую беду. Потом некоторые из этих ребят – Паша Пасалиди, грек, Дима Алибеков, армянин, – стали, и на всю жизнь, мне любимыми братьями. Они рассказали, какой переполох я внёс своим появлением. Здесь только что кровь пролилась, а мальчишка один бегает, и отец его выпустил, не побоялся. Что это значит?..
– Вы понимаете, как он мог решиться на такой риск? (Калабалин-старший пережил страшную трагедию, в 1934 году в другой колонии один из воспитанников убил его первенца, совсем малыша. — Л.Т.).
– Я до сих пор пытаюсь это понять. То был риск, но риск оправданный – нужно было растопить души колонистов. А отец по сравнению с 1934 годом был, конечно, гораздо более опытным педагогом. Отпустил меня – значит, твёрдо знал, что ничего не случится. А Костик… Ему было два с половиной года. Тогда под Ленинградом отец руководил спецшколой. Считалось, дети там неполноценные. Но отец доказал потом, что дети – нормальные, только нужно правильно к ним относиться. А тот тринадцатилетний садист попал в колонию по безобразной халатности или неграмотности чиновников. Он до того уже имел опыт убийств.
– Как воспитывалась такая безукоризненная честность?
– Мы жили в такой среде, где честь, достоинство, уважение к человеку были главным, основным принципом. Отец и мама, каждый их шаг были на глазах у детей. И никаких особых прав, никаких привилегий. Все двери – и у родителей, и в отрядах – были открыты.
В новой колонии, в Мотовиловке, с одиннадцати лет я стал жить не с родителями, а в отряде. Там были дети погибших на войне, и я стал называть отца Семён Афанасьевич; никто меня этому не учил, просто не мог при осиротевших детях произнести слово «папа».
— Гордились отцом?
– Любил безумно, но совершенно не чувствовал себя единственным сыном. Братьями были мы все. Это особый вид педагогики – семейная, когда личная и профессиональная жизнь неотделимы одна от другой; ее надо изучать и изучать. У них, конечно, бывали неудачи. Обсуждая их, они всегда говорили: значит, мы сделали не все, что необходимо. Это был удивительный двуполярный педагогический организм: строгий, слишком горячий отец и спокойная, терпеливая мама, которая спасала его для педагогики.
Отца уважали не только колонисты и сотрудники, но и все в округе. Нас поражало: когда мы тянули электричество в детский дом – нам подарили электростанцию, – то первый столб врыли в стоявшем рядом селе. Когда вели водопровод, первые