– Ну, всему приходит своя кончина, мать, – сказал о. Матвей и, чего давно у них не случалось, приласкал старуху за подбородок.
– Чудно… куда только не простирается человек, а самонужнейшее – посошок-то дубовенький, так за всю жизнь и не успевает припасти…
– Плетни-то еще не перевелись на Руси, – сквозь слезы посмеялась та, – еще подберешь в дороге!
Они двинулись к воротам. Стояла утренняя рань, непогашенный покачивался фонарь на столбе. Солнце еще не всходило, но громадное при почти безоблачном небе розовое озарение за птицефабрикой сулило добрую погодку на выходной день. Уж приступал к работе веселый дворник: предмайский ветер верховой отряхивал с кладбищенской рощи тяжкую вчерашнюю капель, выдувал рябые озерки с тракта во весь континентальный мах, сгонял к горизонту застоявшиеся облачка – сор ночи и зимы. Шустрые воробьишки так и вертелись у него под метлой, дразнили подметалу, а он, обернувшись к хвастунам, задирал им на голову пернатую одежку, перстом добирался до просвечивающего тельца, а те с разлету кидались в ближнюю воду, целые радуги брызг подымая встречь. В иное время не было о. Матвею отрадней зрелища, глаз бы не сводил, заслонясь ладошкой от восходившего солнца, а тут ровно ослеп, захваченный вопросительными раздумьями о покидаемых, и чем дальше, тем страшнее было вслух признаться в них.
Сколько раз ранним зимним вечерком наблюдал он близ кафе да у кино одиноких крашеных девчат Дунина возраста, как, пожимаясь от поземки, форсят они в сквозных чулочках, ножки кажут с тревожной