Бывало, конечно, окна загорались и гасли совершенно невпопад, вдребезги разбивая этюд, но досаду искупали те волшебные моменты, когда предчувствие опережало далёкий щелчок выключателя, и мысленный ход совершался за полсекунды до светового изменения. Тогда уже чудилось, что его мысль, или, скорее, абстрактная и могучая шахматная логика управляет чужой электрической жизнью. Это уютно совпадало с тем тёплым троном, который он взбивал себе из подушек и одеяла.
Пока Антип однажды не спросил его, к чему эти розыгрыши, когда можно взять доску или вот, какой замечательный клетчатый плед, Артём толком и не думал над своею привычкой. Но вопрос запоздал, и Артём наговорил о том, что воображение двусторонне: одним концом заострено в тот предмет, на котором сосредоточена мысль, а другим – в направлении крайних пределов своего применения и интерпретации. Умно, – похвалил брат. А только совсем иной мотив, которого он не то чтобы стыдился, а для которого не было ещё подходящих слов, даже – не ясен был его действительный душевный смысл, – этот мотив всплывал из вечерних окон. Этого он не рассказывал.
Умея подолгу вовсе не чувствовать сна, Артём, когда решался-таки, засыпал моментально. А Антип ещё долго ворочался, то проваливаясь в собственное сознание, то, словно на качелях, так что и дух захватывало, взлетая к какому-нибудь яркому и отчётливому чувству, которое, как только он догадывался, что это уже сон, вдруг опрокидывалось, – и сон, оказывается, только чудился, а он, сам не подозревая, старательно думал про бабушку Эмму. Вероятно, это была последняя и нейтральная, успокаивающая мысль.
За два неполных дня они – все трое – очень сдружились с бабушкой. Скованности не было сразу, только печальная сдержанность, но уже через час-другой, когда она опять схватилась за стряпню, главное – чтоб накормить Артёма, убеждая того, что он непременно вырастет в боксёра, оба мальчика (она почему-то называла их мщизны) зафыркали и рассмеялись. И боль отхлынула, просветлела. В смерти бабушки Риммы оказалось чистое