Я кивнула и продолжала писать свой прилежный конспект. Авторучка была плохонькая, то и дело я ее встряхивала. И совершенно не обратила внимания на человека, севшего рядом со мной за столик. Только мельком увидела в свете настольной лампы, как легла по соседству с моим Грабарем старинная книга в потертом переплете и как принялась ее перелистывать небольшая рука с длинными и как бы нервными пальцами.
Спустя какое-то время опять раздался этот тихий голос:
– Хотите карандаш?
Я посмотрела на соседа. У него было худое лицо, заостряющееся книзу, черные волосы, косо упавшие на высокий белый лоб, и серые глаза, устремленные на меня. На меня ли? Было мгновенное впечатление, будто они ничего не видят, кроме даже не знаю, как выразить… будто эти глаза погружены, как в глубокий колодец, в собственную душу…
– В-возьмите, – он протянул мне карандаш, – у вас же кончились чернила.
Со мной не раз заговаривали незнакомые мужчины – я, как правило, отбривала. Но тут… Я поблагодарила и взяла карандаш. Мы разговорились вполголоса (в Публичке всегда царила строгая тишина), я спросила, что он читает.
– Шопенгауэра, – ответил он.
Мне ничего это имя не говорило. Я принялась выписывать из Грабаря историю привоза в Петербург двух сфинксов из Египта, и тут сосед поинтересовался, не учусь ли я на искусствоведческом факультете Академии художеств. Я сказала, что даже не знаю о таком факультете, и, в свою очередь, спросила, где он учится.
– На матмехе. Это не важно.
– Что не важно? – не поняла я.
– То, что вы не учитесь там, где ваши интересы.
Уже тогда я обратила внимание на его манеру говорить. Пока он выговаривал какие-то слова, мысль убегала вперед, и он часто обрывал фразу, что-то оставалось недоговоренным и даже непонятным. Может, ему мешало то, что он слегка заикался? Не знаю.
– Мои интересы? – переспросила я. – Вы ничего о них не можете знать.
– Моя фамилия Мачихин, – сказал он, сообщая этот факт как бы не мне, а своему Шопенгауэру. – А зовут В-ваня.
– Юля Калмыкова, – сказала я, хотя, повторяю, такое знакомство совсем не было в моих правилах.
Мы вышли вместе из Публички. На Невском было малолюдно и холодно, озябшие фонари отбрасывали круги желтого света. Я увидела огни приближающейся четверки и сказала:
– Мой трамвай. Всего хорошего.
– Не уходите, – сказал Мачихин. – Давайте немного п-пройдемся.
– Нет. Уже поздно.
И побежала к остановке с неясным ощущением совершаемой глупости.
В следующую субботу я, простуженная, просидела дома.
Тетя Лера пришла из магазина раздраженная, ругалась, что вторую неделю нет масла, ни сливочного, ни маргарина, – о чем только думает начальство, себе-то обеспечили жирные пайки, а людям – хер.
– Перестань, – поморщился дядя Юра.
Он только что кончил чинить раскапризничавшийся керогаз и сейчас стоял перед