О, она никогда не могла запомнить их! Выручал ее прихотливую, капризную память во время таких спонтанных, бурных импровизаций лишь компактный музыкальный центр, прячущийся в нише окна, за шторами. Разумеется, если она не забывала включить его. Это последнее с нею теперь случалось часто, особенно с тех пор, как она изменила привычный ритм жизни… Ритм, в котором более не было резкой свежести мужского парфюма, упругого биения струй воды в душевой по утрам. Не было еле слышных звуков шипения «Зиппо». Не было больше того, что ей особенно нравилось. Аромата вечера. Запаха закатной зари и сожженной наполовину сигареты. Это смешивалось для нее в одно, сливалось: колеблющийся, оплывающий, словно свеча, нежный аромат зари и его сигарет. Она едва заметно усмехнулась про себя: разве же может заря иметь запах?! Никита точно счел бы ее сумасшедшей! Но ей всегда казалось, что все, все на свете имеет запах. Абсолютно все! Запах и абрис. Контур. Оттенок. Цвет же представлялся ей более расплывчатым понятием. Более загадочным и закрытым. С самого детства.…
…Ибо, с самого детства самой страстной мечтою ее родителей была та, чтобы вернуть в ее детское, живое мироощущение четкость и определенность, все цвета тех предметов, что ее окружали. Зрение дочери было для них некой бабочкой, птицей – иволгой. Недостижимой мечтою, которая, перепархивала с цветка на цветок, с ветки на ветку, маня за собою и никак не даваясь в руки. Когда она была совсем еще маленькой, ей казалось, что ее глаза, ее ускользавшее неуловимо зрение, так же, как и все вокруг, имеет совсем определенный запах и аромат. Резкий, чуть пугающий. Медицинского бинта, марли, йода, едких глазных капель, нагретого корпуса рефлектора и тех тонких медицинских перчаток, в которые вечно были запрятаны острые и холодно – равнодушные пальцы врача – офтальмолога, то и дело касающиеся ее подбородка, висков, век. А еще ее, неведомое ей, почти скрытое за серой пеленой зрение, имело определенный вкус. Вкус материнских, яростно – тихих слез, которые дочь, выйдя из кабинета, все старалась наощупь, осторожно, едва касаясь, смахнуть с ее щек и шеи. Иногда это удавалось ей. Но чаще мать осторожно, с какою то скрытой досадой, нетерпением отводила ее руку в сторону, хрустела крахмально – тугим платочком, всхлипывала, и как-то особенно нервно и порывисто спешила вдоль коридоров, пахнущих хлором и спиртом, наполненных металлическим, холодным тонким позвякиванием и скрытым, раскаленным, безжизненным жаром ламп дневного света. Она почти бегом, неловко оскальзываясь на больничном, хлорном линолеуме, следовала за нею и думала, беспомощно морща лоб в изломе бровей, что и большие лампы, обитающие на больничном потолке, тоже имеют свой, особенный запах, но кому она могла об этом рассказать? Все, что она говорила о своем «мирочувствии», было мало кому понятно. Даже у родных ее все это вызывало, какое то невольное отторжение, неприятие….. Снисходительно