Широко пользуясь преимуществами советского режима и соблюдая внешне его обрядность, внутренне мы, как могли, ему сопротивлялись. Самое трудное было – не бояться.
Жизнь наша была легка, гораздо легче, чем ее представляют себе западные люди. Многое нас не тревожило. Например, о деньгах мы не заботились, – почти все честные люди были бедны. Недвижимости и частной собственности практически не существовало, автомобили были недоступны, да и не нужны, потому что в Москве есть метро, путешествия за границу были разрешены за небольшим исключением только жополизам и шпионам, хорошие шмотки были слишком дороги. Питались мы более чем скромно. Почему-то запомнилось, что в ноябре-декабре 1980, олимпийского, мерзчайшего года, мы с женой так и не смогли купить ни мяса, ни колбасы, ни сыра, ни шампанского для празднования Нового года, но не горевали, сварили и съели рис с майонезом, выпили водки, потанцевали и легли спать.
…
Неуехавшие попадали в эмиграцию внутреннюю. Желание сохранить индивидуальность и хотя бы половинчатую свободу в недрах тоталитарного государства загоняло в угол все той же пресловутой духовности – «духовки». Она компенсировала нам уродливо обедненное повседневное существование, отсутствие нормальной экономической, политической и культурной жизни.
Мы причисляли себя к избранным, хотя были всего лишь хорошо описанными в русской литературе «лишними людьми». Мы упорно пытались идти по путям, перпендикулярным к генеральной линии советской жизни. Писали стихи, ходили в церковь, рисовали, изучали восточные языки… К сожалению, настоящим поэтом, художником или православным невозможно стать, убегая от жизни. Опасно принимать лепет отравленного веселящим газом за экстаз посвященного. Концентрированная, почерпнутая из книг, протестная духовность портила здоровье. Многие скисли, устали, спились. Не дотянули и до сорока. Некоторые превратились в националистов, государственников, религиозных фанатиков.
Почти все страдали манией величия.
…
После университета я работал в НИИ. Работу эту я не любил, она вызывала во мне экзистенциальную тошноту. Каждое утро нужно было тащиться в институт. Жена вела плачущую дочку в детский сад. Я выходил из дома с тяжелым чувством бессмысленности жизни. В автобус не всегда удавалось втиснуться.
Иногда я читал в автобусе молитвы. Зажатый как кусок жира в колбасе со всех сторон пассажирами, старался смотреть на мир сквозь маленькие моим или чьим-то дыханием оттаянные оконца в огромных покрытых льдом и инеем окнах икаруса. Там плясали пятна света, причудливые тени убегали назад. Странное черно-белое кино пробуждало к жизни поток ассоциаций, который я пытался загнать в разумное