– Пока ничего не могу сказать тебе, Владенька. Потом разнюхаю. Да, по всей вероятности, наклевывается что-то…
– Я желал бы, чтоб Кэтти стала моей любовницей. Возможно это?
Наденька, как на булавках, быстро повернулась лицом к стене.
– Пани Надежда! Я ж пошутил.
Наденька, вздохнув, сказала:
– Она влюблена в Протасова, а Протасов у меня в руках. Кой-что знаю про него, про сицилиста. Захочу – тыщу рублей возьму с него, не меньше. Владенька, когда ж ты мне яду дашь из лыбылатории своей? – И она повернулась к нему лицом.
Парчевский не ответил. Помолчав, спросил:
– Я тебе, кажется, пятьсот должен? Можешь одолжить еще сто рублей?
– А ты меня любишь?
– Нет.
– Дурак!
Парчевский наморщил белый лоб и помигал обиженно.
– Я рабочих по морде бью, а Протасов с ними антимонии разводит. Я предан престолу… Ха-ха! Стачка, забастовка… Сволочи!.. Стрелять надо. А для чего тебе яд?
– Не любишь – и отчаливай. Другого счастливым сделаю. А ты сиди в этой трущобе, сиди, получай свои сто пятьдесят…
– Ты не знаешь, отчего я сижу здесь?
– Нет.
– Дура!
– Сам дурак!
– Дура в квадрате!
– Полячишка тонконогий!
– Дура в кубе! Я, к великому несчастью, картежник. Проиграл на службе в России казенных тысяч семь. Ну, у меня связи, – не судили. Однако со службы выгнали, опубликовали в приказе по министерству. Нигде не берут. Благодаря дяде попал сюда.
Наденька щупала свою бородавочку, соображала.
– Я очень, очень богатая, – сказала она. – Мне довольно. Убегу. И захоровожу себе дружка. В Крым уедем, а нет – на Кавказ. Вот куда.
– Да тебя пристав со дна моря вытащит.
– Либо меня вытащит, либо сам утонет.
Пили чай с вареньем, со свежими оладьями. Парчевский не торопился. Шел дождь, рабочим урок задан, Громова нет дома, – не беда и опоздать, не важно. Он взял сто рублей, надел запасной архалук стражника, поднял башлык и вышел в дождь, в простор. Поди-ка узнай его.
Рабочие пошабашили в семь вечера. В это время в Питере был в исходе лишь второй час дня. Сей дальний бок земли освещался солнцем много позже.
Прохор открыл глаза и осмотрелся. Великолепная спальня карельской березы с бронзой. В широком зеркале отражается кровать, на которой он лежит, и балдахин над нею. Поясной, масляными красками портрет какого-то купца. Под его круглой бородой золотая медаль, а в петлице – орден.
Прохор зевнул, потянулся, бесцеремонно крикнул:
– Дуня! Маша!
В спальню вошла в светло-розовом, без рукавов, пеньюаре Авдотья Фоминишна с горячим кофе на подносе.
– Бонжур, – сказала она хрипловатым контральто.
– Да-да, – промямлил гость, любуясь рослой женщиной, обладательницей здоровой красоты.
– Как почивали? – Она скользнула взглядом