– Хоакина, что ты знаешь о жизни вне этих стен? Представляешь ли ты опасности, которые подстерегают там юную невинную девушку? – спрашивала ее настоятельница монастыря мать Мария. – Неужто ты хочешь повторить судьбу своей матери и через год явиться перед нашими воротами с ребенком на руках? Отдав тебя в нашу обитель, твой отец предопределил твою судьбу, так не противься тому, что предначертано свыше.
– О, прошу, не заставляйте и не отговаривайте меня! – отвечала ей мама, тогда еще совсем юная девушка. – Я не чувствую в себе этого призвания, во мне мирская душа, в моих мыслях постоянно звучит музыка, а не молитва! Единственное, о чем я мечтаю, – петь, петь на сцене!
– Опомнись, это грех гордыни в тебе говорит! Ты должна бороться с искушением, Хоакина, и молись, чтобы Господь помог тебе в этом!
Но мама то ли недостаточно горячо молилась, то ли молилась совсем о другом, – но вскоре она оставила обитель, в которой воспитывалась вместе с другими сиротами, и ушла искать свое призвание. Ее голос сослужил ей добрую службу, и через несколько лет она уже пела на сцене Мадридской оперы. Там она нашла и любовь, и признание – и там же повстречала моего отца, Мануэля Родригеса.
Он не мог не привлечь ее внимания. Происхождение его было еще более неясным, в его лице виделись черты и цыган, и испанцев, и евреев – моя бабушка по отцовской линии, Мариана Агиляр, определенно была еврейкой, так как именно эту фамилию носили испанские мараны, – но мне нравилось думать, что отец был цыганом. Меня с детства завораживали их песни, гортанная речь, цветастая одежда, опасность и тайна, которой, точно покрывалом, были окутаны эти люди – такие яркие, такие непохожие на нас. Отец вырос в бедном Севильском квартале, много странствовал, жил в нищете, но обладал таким природным шармом и обаянием, что буквально влюблял в себя окружающих. Кроме того, он был талантлив, – о да, с этим никто не мог бы поспорить. Он взял себе более благозвучный псевдоним – Гарсиа – и вскоре это имя было у всех на устах. В двадцать с небольшим он уже был главным тенором Мадридской оперы, и сам Гойя писал его портрет.
Моя мать влюбилась в него без памяти, и готова была выносить и его частые отлучки, и измены, и даже то, что не была его единственной женой. К тому моменту, как отец сделал матери предложение, он уже был женат. Впрочем, священник, спрашивавший: «Согласен ли ты, Мануэль…», об этом не подозревал, а моя мать, ради прекрасных черных глаз Мануэля забывшая свое католическое воспитание, готова была молчать обо всех прегрешениях отца даже под угрозой смерти.
Так или иначе, но первую жену отца, Луизу, я никогда не видела – она покинула эту странную семью за несколько лет до моего рождения. Отцу предложили переехать во Францию, и он, взяв с собой обеих своих женщин и их детей – Мануэля-младшего и Жозефину, мою сводную сестру, – переехал в Париж. Здесь первая жена моего отца решила, что с нее хватит, и, оставив ему дочь,