Если не находиться с нею рядом слишком долго.
Уже некоторое время светило солнце. Когда они сели за стол, оно заиграло в гранях бокалов. С раннего утра не упало ни капли дождя. Умеренный ветерок расправил слипшиеся придорожные травы, цветущий бурьян. По небу скользили не тучи, а летние облака. Меняясь на глазах, природа высвобождалась, тянулась к истинной яркости июля. День стремительно шел вперед, а Карла только удивлялась, как мало вокруг следов минувшего ненастья: в полях не просматривалось ни глубоких луж, указывающих, где будут проплешины в посевах, ни жалких, тощих вершков кукурузы, ни побитых стеблей пшеницы.
В голову пришло: надо будет сказать Кларку, что они, как видно, ненароком выбрали чуть ли не самый унылый и сырой край; а ведь в другом месте у них дела пошли бы на лад.
Может, еще не все потеряно?
Потом она, конечно, сообразила, что ничего Кларку не скажет. Никогда. И выбросит из головы все, что происходит с ним, и с Грейс, и с Майком, и с Можжевельником, и с Ежевикой, и с Лиззи Борден. И даже не узнает, если вдруг вернется Флора.
Уже во второй раз она порвала с прошлым. В первый раз было буквально как в старой песне «Битлз»: оставила на столе записку и выскользнула за дверь в пять утра, чтобы встретиться с Кларком на парковке у церкви, недалеко от дома. Между прочим, когда они с дребезжаньем уносились прочь, она мурлыкала себе под нос ту самую песню: «She’s leaving home, bye-bye». Теперь ей вспомнилось, как у них за спиной всходило солнце, как она разглядывала пальцы Кларка, державшие руль, темные волоски на умелых руках, как втягивала в себя запах его фургона – запах машинного масла и металла, инструментов и лошадей. Холод осеннего утра проникал в кабину сквозь проржавевшие сварные швы. Никто из ее родни не ездил на такой колымаге, да и на улицах их городка такие встречались нечасто.
В то утро Кларк был целиком поглощен дорожным движением (они выехали на сороковую автостраду), и он не знал, как поведет себя фургон; резкие ответы, прищур глаз, даже легкое раздражение от ее восторгов – все это вызывало у Карлы взволнованный трепет. Точно такой же трепет вызывала у Карлы его былая неустроенность, его одинокая жизнь, известная ей с его слов, та нежность, с которой он умел обращаться с лошадью и с ней самой. Он казался зодчим их общего будущего, где ей отводилась справедливая и упоительная роль пленницы. «Ты сама не понимаешь, чего себя лишила», – написала ей мать в единственном письме, которое получила Карла и оставила без ответа. Но в те лихорадочные мгновения предрассветного бегства она и впрямь не знала, чего себя лишила, хотя весьма смутно представляла, что