Свет дня, сочась сквозь веки, разбудил, но открывать глаза Мовчун не торопился. Чей-то унылый голос там, снаружи, произносил названья цифр: «Два ноль шесть ноль восемь три один и два ноль шесть два восемь сорок три». Мовчун встревожился и понял: с этим голосом и с этим рыхлым светом в него втекает яд какой-то горькой, страшной яви, но все не мог припомнить имя яда, сообразить, откуда горечь и почему так страшно просыпаться. «Повторяем: два ноль шесть ноль восемь три один и два ноль шесть два восемь сорок три». Тут свет накрыла тень, Мовчун открыл глаза. Над ним склонилась Таня Брумберг с чашкой кофе. Мовчун взял чашку и кивнул. Вполоборота к телевизору Брумберг сказала, не здороваясь:
– Зовут врачей любого профиля, дают контактные телефоны. Там все по-прежнему. Депутаты заявили, что главное – жизнь и здоровье заложников и все должны работать только ради этого… Кобзон вел там переговоры и вывел женщину с детьми…
– Я знаю, – перебил Мовчун, обжегши губы кофе. – Мне снилось, что какой-то цепкий тип, похожий то на Суслова, то на Де Ниро, склонился надо мной, за плечи держит, не пускает, глядит в глаза и говорит, зануда, говорит и говорит – про депутатов, и про то, что иностранцев все-таки не отпустили, и про детей из самодеятельности, и про Кобзона, и еще про то, что двести или триста человек пытаются прорвать оцепление и призывают к штурму…
– Да, там их много, – подтвердила Брумберг.
– То был не сон, а телевизор… – догадался наконец Мовчун. – Который час?
– Три часа дня. Вы отменяете спектакль?
Мовчун не отвечал. Тупо глядел в пустую чашку из-под кофе. Брумберг напомнила:
– У нас спектакль вечером, «Двенадцатая ночь». Вы отменяете или готовимся? Никто, вообще-то, не придет; было бы странно, и вам, наверное, надо ехать…
– Куда? – спросил Мовчун, предположив с растерянной усмешкой: – Встать в очередь к психологам, за помощью? – потом сказал: – Готовимся. Забудемся сном жизни, как это называл Толстой.
Они спускались вниз по лестнице. Брумберг докладывала на ходу: почти все уехали в Москву на разных утренних электричках, сказали, что к спектаклю будут; а Тиша заявил, что едет, как он выразился, в кратер, и, если что узнает, – непременно сообщит по телефону Черепахину, а Черепахин, пьяный, спит; остался Дед, с утра уже в театре, осталась Маша, зав. литчастью, и Серебрянский – тот не спал вообще, все пил и пил, и рвется в город, но отпускать его нельзя, он не доедет…
На улице висела морось в сером воздухе, в пустом поселке каркали вороны. На малом отдалении, там, где дорожка между виллами сворачивала к шлагбауму, из рук заведующей литературной частью Маши пытался вырваться рычащий Серебрянский.