Данилов усмехнулся.
– Тридцать восемь лет прожил – не соблазнился; теперь уж не закурю.
Сухоедов ребячески удивленно поднял брови:
– Да неужели тебе тридцать восемь?
– Тридцать девятый весной пошел.
– Молодо выглядишь, – задумчиво сказал Сухоедов, разглядывая Данилова. – Я бы тебе тридцать дал, ну – тридцать два от силы. Жизнь, что ли, легкая была?
– Легкая или нет – не знаю, – ответил Данилов, – но хорошая была жизнь у меня, я таких жизней еще штук сто бы прожил и не устал.
Они помолчали. И странно сказал Сухоедов:
– Тебя не убьют.
Лучи за окном опять скрестились, стали неподвижно, косым крестом.
Данилов и сам знал, что его не убьют. Не может его жизнь так вот просто взять и оборваться. Все только начато, ничто не закончено. Только отложено на время. Кончено только с Фаиной. А может – чем черт не шутит – и ее когда-нибудь он еще повстречает. Станет перед ним, выгнув спину, закинув голову, встряхнет тяжелыми мокрыми волосами… «Расчеши их, Ваня», – скажет… Глупости, ребячий вздор, в котором никому нельзя сознаться, даже себе.
За вагонами для легкораненых шел вагон-аптека. Почему он так назван – неизвестно. Аптека занимала в нем маленькое купе. Остальные помещения были приспособлены под перевязочную, душевую и вентиляционную. В служебном купе стоял письменный стол для медицинского секретаря. Такая должность была в списке персонала. Человека с этим знанием в поезде не было. Данилов не знал, что должен делать медицинский секретарь, и никто не знал; поэтому при укомплектовании штата Данилов попросту никого на эту должность не назначил.
Вагон-аптека был любимым вагоном Данилова. Он с первого взгляда влюбился в его белизну, никель, линолеум, в герметические двери, в откидные столики и стулья, прилаженные к стенам. Чистота и удобство были страстью Данилова. Он относился к любимому вагону ревниво. Платком тер оконные стекла – нет ли пыли. Аптекарша в первый же день ухитрилась пролить йод на голубовато-белый, только что выкрашенный стол. Данилов, увидев пятно, побледнел от огорчения. Клава Мухина, санитарка, сбивалась с ног, поддерживая эту невозможную, стерильную чистоту, которой требовал комиссар.
И сейчас Клава была в душевой. Стоя у стола, низко наклонив темно-рыжую голову в чалме из марли, она собирала в оборку бинт. Окна были занавешены, горела лампочка.
– Что вы делаете? – спросил Данилов.
Она повернула к нему белое, в крупных веснушках, доброе и сонное лицо.
– Абажур, – сказала она с усталым вздохом.
– Еще один? На лампочку?
– Нет. На точку.
– На какую точку?
– Душевую.
Она была сонная и объясняла невнятно, но он понял, и ему понравилась затея.
– Ага! – сказал он. – Когда душевые