Это досадно, – что поздно. Я не буду его учеником. Но я пойду к нему на ужин. А если бы я когда-нибудь издал стихи – я посвятил бы их философу инфинитезимальной методы; и ради этого, за неимением собственных – я пошел бы даже на кражу во всей противоречивости этого словообразования. Десять лет назад у него учились Гавронский, Hartmann, etc. etc. Я мог бы стоять среди них. Теперь я пойду ужинать к нему. Ничего, ничего. Это досадно (VII: 118; курсив мой. – Е. Г.).
Но стоит ли пастернаковедам проходить мимо того факта, что философ, куда более широко известный как изобретатель инфинитезимального метода48, – это Лейбниц, открывший исчисления «бесконечно малых» величин, и именно к Лейбницу Коген постоянно обращался в вышеупомянутой книге. Таким образом, отсылка в письме Пастернака в высшей степени неоднозначна: здесь преданность Когену, у которого надо было учиться гораздо раньше, связана с тем аспектом когеновского видения, в котором он ближе всего к Лейбницу.
Помимо этого, уже в следующем абзаце письма Пастернак противопоставляет объективный метод философской самодисциплины творческому духу романтизма. Его истинное «я», пишет он Штиху, не в Марбурге; оно было отброшено в 1910 году, в конце того знаменательного августа, когда он запретил себе «романтический» подход к творчеству и вместе с этим свободу воображения49:
Как же увеличивается досада, когда… Марбург… Коген… 1912… – когда, говорю я, это сочетание входит в непредвиденную – запоздавшую связь с… августом 1910… в Спасском… после Петербурга… с проектом коренного «самоперевоспитания» для сближения с классическим миром Оли и ее отца etc. Отдаление от романтизма и творческой и вновь творческой фантастики – объективизация и строгая дисциплина – начались у меня с того комического решения. Это была ошибка (VII: 118).
Для Пастернака крайне характерно то, что роль Лейбница, первого философа инфинитезимальной методы, отца романтизма и натурфилософии, не обозначена прямо. Как и безымянные авторы книг в марбургской комнате Пастернака, «инфинитезимальное» влияние Лейбница–Когена преломляется через призму других голосов и подходов. Речь тут идет не о философии Лейбница как таковой, а о непрекращающемся влиянии и жизненном значении Лейбница в творчестве поэтов и философов-романтиков – о «романтизме и творческой и вновь творческой фантастике». Мы не знаем, сможет ли такое влияние послужить для Германа Когена доказательством того, что литература способна стать достойной собеседницей философии. Однако