Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь…
Что это за странность – жить одним только дыханием? Где дано человеку так неподвижно спать, если не в могиле? Да в колыбели! Это младенец так живет – безмятежно, во сне, одним лишь дыханием. Вот лежит он в своей постельке, грудь чуть вздымается и опадает, вырисовывая ребрышки, а все тельце неподвижно, словно не желает участвовать в многотрудной жизни: ни погоней, ни бегством, ни одинокой ходьбой по пустынной дороге – ничем, кроме тихой радости дыхания. И дальше:
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.
Тут все колыбельно, все представимо лишь через младенца: ему, лежащему в колыбели, колыбельную и поют, лелея слух любовным напевом (как у самого же Лермонтова в другом стихотворении: «Спи, младенец мой прекрасный, баюшки-баю»). А дуб, склоняющийся и шумящий, – ведь это голос того же ветра, поднебесного дыхания, которое частичкой своей замкнуто и в человеческой груди. И как щедро дышит дерево, даря человеку все, чем он жив! Так что лежать под вечно зеленеющим дубом – это прильнуть легкими к легким, встретить вдохом чистейший кислородный выдох, найти для себя неиссякающий источник дыхания, жизни безбольной и безбрежной, как сам воздух. Так все смыкается у Лермонтова в прекраснейшую утопию, прообраз которой – колыбель.
А вот и реальное воплощение этой картины: детская коляска стоит у нас в саду, под шелестящей листвой. Оля спит, я сижу рядом и, стоит ей встрепенуться, чуть покачиваю коляску, что-то мычу или мурлычу, чтобы она и дальше так же ровно дышала. Именно так, как описано в стихотворении, она и прожила на даче больше месяца, с августа по сентябрь, только не под дубом, а под яблоней, да и голос, певший ей о любви, не так уж был сладкозвучен.
Я всегда любил это стихотворение Лермонтова, но плохо понимал его последние строки: они мне казались смутными и значительно уступающими началу где пронзают боль и одиночество взрослого человека, бредущего пустынной дорогой, чуждого всему мирозданию. Таким я, наверно, и был, пока не очутился в этом саду, где все только дышит и сливаются все дыхания: ветра, дерева и младенца.
10
Вот и сам я часто подхожу к ней, просто чтобы подышать ею, вобрать все то чистое, млечное, парное, чего нельзя уловить ни слухом, ни взглядом. Запах моей девочки становится для меня почти так же необходим, как воздух, – я то и дело ощущаю его нехватку и отправляюсь за очередной порцией, раз десять-двадцать на дню пополняя легкие свежим запахом, с которым и живется, и думается как-то бодрее. Самое любимое воспринимается именно так – нюхом, как нечто эфирное, веющее. Не зря ведь говорят: «Он на нее не надышится». Это, по-моему, значит: очень уж любит и хочет всю в себя вдохнуть,