Он не засиживался дома и, как вставал, ходил по городу и знакомым. Все говорили по-русски.
– Вы слышали: мы не колебнулись, – говорила ему Жюли Друбецкая, щипля корпию.
– Это подобной древней Риму геройства, – сказал ему А. Б. Голицын.
Ростовы были такие же, как все, старались говорить по-русски, любовались афишами, щипали корпию. Худая Наташа с блестящими глазами присаживалась, слушала и ничего не говорила. Старая графиня заботилась о богатстве дома, составлявшем одну надежду поправления дел, и бранила Разумовского за то, что он теперь отделывался от покупки. Они ждали подвод из деревни для вывоза всего из дома, и экипажей, чтоб ехать в Тамбов. 24 числа Pierre был у них и сказал, что он едет в армию. Когда он сказал это, Наташа изменилась и не спускала с него глаз и проводила его до передней.>[501]
Несмотря на то, что всем своим знакомым Pierre,[502] краснея, одно и то же говорил, что он не только никогда не будет командовать своим батальоном, но что он ни за что в мире не пойдет на войну, что он и по корпуленции своей представляет слишком большую мишень и слишком неловок и тяжел, Ріеrre давно уже волновался мыслью о том, чтобы поехать к армии и самому своими глазами увидать, что такое война.[503]
25 августа, получив от адъютанта Раевского известие о приближении французов и вероятном сражении,[504] Pierr’у еще более захотелось ехать в армию посмотреть, что там делалось, и с этой целью, чтобы сдать свою должность по комитету пожертвований и быть свободным, поехал к Растопчину.
Проезжая по Болотной[505] площади, он увидал толпу у Лобного места и, остановившись,[506] слез с дрожек.
Это была экзекуция французского повара за обвинение в шпионстве. Экзекуция только что кончилась, и палач отвязывал от кобылы жалостно стонавшего толстого человека в синих чулках и зеленом камзоле,[507] с рыжими бакенбардами.
Другой[508] преступник, худенький и бледный, стоял тут же[509] с испуганно болезненным видом, подобным тому же, который имел худой француз.
Pierre проталкивался сквозь толпу, спрашивая: – Что это, кто, за что, – и не получал ответа; толпа чиновников, народа, женщин жадно смотрела и ждала. Когда толстого человека отвязали и он, видимо, не в силах удержаться, хотя и хотел этого, заплакал, сам сердясь на себя, как плачут взрослые сангвинические люди, толпа заговорила, как показалось Pierr’у для того, чтобы заглушить в самой себе чувство жалости, и послышались слова:
– То-то теперь запел: патушка, переяславные, ни пуду, ни пуду,