Его не стали резать. Объявили кулаком.
А подпихнула, ускорила арест одна историйка…
По заведённому обычаю, бешеные налоги выдирали у тех, кто не пошёл в колхоз, только ночами. И вот однажды вломак вваливается в три ночи сельский активистик с дальнего угла Криуши – Ваня Сарана, он же Саранча. Так-то по бумагам Ваня пишется Толмачёвым. А уже улица приварила ему Сарану-Саранчу. Потомушко как Ваня оказался внепапочным, нечаянным побочным шальным творением погорячливого соседца Саранчина.
Вошёл Ваня и увидел у печи на жёрдочке верблюжий шёлковый платочек – и сразу хвать его.
– Что ж ты, грабитель, пакость головастая, внагляк отымаешь у сироты-малютки последний платок?! – вскипел дед и, не растерявшись, ухватил платок с другого конца и вырвал его. – Иля не знашь?.. Только ж полгодочка как отошла хозяйка моя Татьяна Григорьевна?
– Ну… отошла и отошла… Ворочать не побегим, – пробубнил Саранча, сражённый ловкостью деда. – Разнесчастушка ты кулачара! Я при исполнении! А ты из рук выдирать? Давать жестокую сопротивлению самой дорогой Софье Власьевне в моём лице?! В колхоз не вписываешься да ещё кулаками махаться? Думаешь, с нашим умом тут не разберёмся? Перестарался ты нонче. Не твой нонче день… Ничо-о… ОГПУ[8] тебе вклеит! Отдохнёшь на сталинской дачке! Пускай состанется платочек твоей дочуре Машутке! Пускай я вернусь нонь без ночного гостинчика своей дочке! Зато я тебе такой устрою звон московских колоколов! Тако устряпаю!.. Кровями зальёшься!
Саранча тут же побежал в сельсовет, накрутил заявление, что такой-то «показал жестокую сопротивлению проть самой дорогой советской властьюшки при исполнении».
И через два часа зевающий конвой погнал деда во мглу рассвета.
На «суде» тройки деда только спросили:
– Богу веруешь?
– Да.
– Хорошо. Не хочешь вступать в колхоз – три года тебе. Иди.
И весь минутный «суд».
«Троечники» были нелюбопытные. На каждого в вопросе пришлось меньше чем по одному слову. И каждому хотелось внести свою посильную лепту в выработку срока. Каждый великодушно отстегнул за каждое неполное своё слово по одному году.
И поднесли втроём все три года одному деду.
На размышление.
И чтоб не мешали ни домашние, ни соседи, добыли-таки не то что тёпленькое – от пламенных сердец с кровью оторвали жаркое местечко в уральском концлагере.
У каких-то военных он обихаживал семь коров. Сам кормил, сам доил… Он и дома доил коров. Головки – уличное прозвище – головастые трудолюбики!
К слову, я и сам пас и доил своих коз в Насакиралях.
Вернулся дед.
Сызнова в Криуше клинки подбивают:
– Снова не пойдёшь до нас у колхоз? Иля не одумалси?
– Утвердился! Невжель я мешком прибитый?
Теперь незаконно репрессировали уже всех наших. За что? За отсутствие улик? Точно сказал сатирик: «За что судили тех, у кого не было улик? За их отсутствие».
И уже целые семьи и деда, и