– Житие наше слаще андельского, да, вишь, краток век человечий…
После тошнотворно горького табаку Сенька без просьбы охотно выпил свою чашку меду, а когда Анкудим наполнил чашку, он и третью выпил.
После выпитого меду стрелецкий сын почувствовал в груди что-то большое, смелое и драчливое. Ему хотелось, чтоб женки играли песни, тогда и он пристанет, а если помешают им играть, так Сенька похватает из-за стола питухов и будет их бить головами в стену. Чтоб ему не сделать чего худого, Сенька съежился, подтянул под скамью ноги и крепко зажал рог с табаком в широкой ладони.
– Питух не мне – Анкудиму дал рог, пущай-ко отымет! Но кудрявый питух не подходил к Сеньке и рог обратно не просил.
Пьяная женка, рядом сидя, не унималась, тянула к себе и что-то не то наговаривала, не то напевала.
– Чего она виснет? А ну! – Сенька встал. Когда разогнул ноги, всунутые под скамью, то монах и женка свалились со скамьи, а кудреватый питух пересел на лавку. Он сказал, Сенька слышал:
– И молод, да ядрен!
Стрелецкий сын пошел в избу. На широких лавках лежали грязные бумажники, Сенька подошел, лег на лавку, уронив длинную руку с лавки на пол, не желая, разбил рог, черепки его тут же кинул, а липкое с ладони растер на груди.
– Эх, табак уж не можно пить?! – Он это громко сказал и плюнул. Женки, обе пьяно ворочаясь над ним, тянули на пол. На полу к ночи раскладывали в ряд несколько бумажников. Как от мух, Сенька отмахнулся от женок.
– Ой, мерин!
Молодая уговаривала его:
– Базенький! Для леготы ляжь, ляжь для леготы… скатишься с лавки…
Он перелег. Холодный бумажник на полу жег его, и чувствовал Сенька, как рядом подвалилась молодая женка, обняла, руки ее стали по нем шарить.
– Бес! Задушу – уйди!
Голос у него был не свой, женка отодвинулась. Сенька думал одно и то же:
«Анкудим – сатана! Замест монастыря эво куда утянул! Маткин рупь на свечи – пропил, кису из пазухи взял, деньги тож… куда дел?»
Сеньку не зашибло беспамятством, ему показалось только, что он слышит каждое слово и каждый шорох. Теперь Сенька прислушивался, зажмуря глаза, о чем говорят. Анкудим спорил с питухами:
– Патриарх Никон все чести для своей деет, паси, Спасе, а ежели кой монастырь возлюбит, то и украшает… нече лихо сказать…
– Чужим красит…
– Спуста молвишь – чужим… Все, что на Руси, – свое, не чужое, спаси, сохрани…
– Да ты, чул я, чернец из Иверского?
– Иверского Богородицкого Святозерского монастыря… чо те?
– Мне зор застишь – хвалишь?
– Правду реку – спаси, Спасе…
– Откеле Никон икону ту Иверскую уволок – с Афона горы?[32]
– А и добро, что перевез! Списали икону, перевезли к нам… изукрасили лалами…
– А еще… пошто мощи митрополита Филиппа[33] потревожил? Уволок из Зосимовой обители.
– Не место ему в Соловках… Святитель был он бояр Колычевых, на родину в Москву перевезли.
– Ладны