Ему было непонятно это всеобщее возбуждение воинственности. Казалось, люди не хотят слышать ничего, кроме барабанного боя и звуков флейты, не хотят видеть ничего, кроме солдат, которые тысячами уходили на фронт, водрузив на плечо холодную сталь ружей и штыков, и не интересуются ничем, кроме войны и слухов о войне. Без сомнения, это было завораживающее проявление чувств, но совершенно невыгодное. Он не понимал подобного самопожертвования. Если он уйдет на войну, его могут застрелить, и какой прок тогда будет от его благородных чувств? Лучше он будет управляться с текущими политическими, общественными и финансовыми делами. Бедный глупец, увязавшийся за вербовщиками, – нет, не глупец, не следует его так называть, – бедный замученный трудяга – пусть Бог смилуется над ним. Да смилуется Бог над всеми ними! Воистину они не ведают, что творят.
Однажды он видел Линкольна – высокого нелепого человека, худого, долговязого, но производившего внушительное впечатление. Это случилось промозглым утром в конце февраля, когда великий президент военной эпохи только что произнес свое торжественное обращение к народу о связующих узах, которые могут быть натянуты, но не разорваны[17]. Когда он выходил из Капитолия, этой знаменитой колыбели свободы, его лицо было грустным и задумчиво-спокойным. Каупервуд внимательно смотрел на него, окруженного высокопоставленными советниками, представителями местных властей, сыскными агентами и любопытными или сочувствующими зеваками. Глядя на грубо высеченное лицо Линкольна, он проникся величием и достоинством, исходившими от этого человека.
«Вот настоящий мужчина, – думал он. – Удивительная натура!» Поражал каждый жест Линкольна. Когда президент садился в экипаж, Фрэнк подумал: «Значит, вот каков этот Дровосек[18], этот провинциальный адвокат. Что ж, в критический момент судьба избрала великого человека».
Еще много дней лицо Линкольна являлось его внутреннему взору, и во время войны его мысли часто обращались к этой необыкновенной фигуре. Казалось неоспоримым,