Наконец, заметив почти испуганную реакцию на свою «горячешную тираду» и осознав, что страстью своей он, скорее, навредил своей любимой идее, Мышкин останавливается: «Так я вас никого не оскорбил? Вы не поверите, как я счастлив от этой мысли; но так и должно быть!» И только когда он увидел, что старуха Белоконская рассмеялась «добрым смехом», что у Лизаветы Прокофьевны «просветлело лицо», что «просиял» Иван Федорович, князь решается на последнее, самое задушевное признание. Он хочет объяснить этим людям, что уже сейчас, именно они и являются тем самым благодатным «живым материалом», который не просто воспринимает Христовы заповеди, но и, не отдавая подчас себе в том отчета, воплощает их в жизнь. Происходит это не демонстративно, а естественно, потому что составляет органику православной натуры. Вот почему князь убежден, что идею о русском Христе нельзя считать несбыточной: «Вы думаете, я утопист? Идеолог? О нет, у меня, ей-Богу, все такие простые мысли… Вы не верите? Вы улыбаетесь? Знаете, что я подл иногда, потому что веру теряю; давеча я шел сюда и думал: «Ну, как я с ними заговорю? С какого слова надо начать, чтоб они хоть что-нибудь поняли?» Заметим, что надобность в самой проповеди не вызывает у Мышкина сомнений. До этого он говорил с людьми разных сословий, и вот теперь – высший свет, аристократы духа. И… «Как я боялся, но за вас я боялся больше, ужасно, ужасно!» (552) (Ср.: «Не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших». – Еванг. от Луки, гл. 23).
Князь готов показаться странным, даже смешным, но он должен произнести главное: «…лучше просто пример, лучше просто начать… я уже начал… и – и неужели в самом деле можно быть несчастным?… Посмотрите на ребенка, посмотрите на Божию зарю, посмотрите на травку, как она растет, посмотрите в глаза, которые на вас смотрят и вас любят…»(553–554)
Проповедь достигла своего апогея. Откровения князя прервал припадок… Он воспарил к той степени восторга, за которой кончается земное притяжение. На словах Мышкина, произнесенных за мгновение перед припадком, лежит мета высшей проницательности. Перед тем как погрузиться в небытие, он всегда испытывал высшую концентрацию жизни, «когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг и с необыкновенным порывом напрягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения, продолжавшиеся как молния. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармоничной радости и надежды, полное разума и окончательной причины» (227).
Именно такой, необыкновенный свет высшего бытия и лежит на этой последней