сунуть палец в мягкую,
теплую,
липкую,
вязкую гущу
и, обмирая от наслаждения,
слизать с него
малиновое варенье.
А теперь надо как можно быстрее
нахлобучить чепчик,
и бегом вниз.
Зеркало шифоньера
на мгновенье ухватит
бледную мордашку,
косички с выбившимися перьями,
худенькое байковое тельце,
ноги в «жидких» чулках на резинках,
рваные тапки.
Это я,
но разглядывать себя сейчас
мне недосуг.
Нужно, собравшись с духом,
нырнуть в нафталиновые джунгли,
где водится зубастая, хоть и слепая
бесстыдница-моль,
съевшая в прошлом году
бабушкину шубу,
и нащупать маслянистое,
скользкое, как змея,
тяжело плюхающееся
мне на голову
мамино атласное платье.
Пока бабушка в очереди за кипятком
к раскаленному чугунному кубу
точит с соседками
непонятные «лясы» о том,
что молодежь совсем обнаглела,
бегом – в большую комнату,
мимо дивно пахнущей мебельным лаком,
блестяще-полированной,
стеклянно-сияющей,
мелодично позванивающей
хрустальными фужерами
громады серванта;
вокруг обеденного стола,
похожего на пленного кита,
попавшегося в вязаную сетку скатерти;
мимо тюлевых занавесок,
сквозь которые завистливо
смотрит в наши запотевшие окна
продрогшее осеннее утро;
мимо разлапистого фикуса
с гладкими толстыми листьями,
на одном из которых я однажды
нацарапала слово «Оля»,
и бабушка лупила меня ремнем,
приговаривая, что «ему тоже больно»…
к трюмо.
На подзеркальнике
угнездились коробочки,
тюбики, флакончики,
шкатулки, футлярчики
и фарфоровая балеринка
в пышной пачке
и туфельках с «пуантами».
Бабушка говорит,
что от трюмо
«разит, хоть топор вешай»
мамиными духами «Красная Москва»,
пудрой «Кармен»,
лосьоном «Для лица»,
помадой
и кремом для рук
«Огуречный».
В другое время
я бы с удовольствием
все это перенюхала,
но сегодня мне надо спешить.
Платье, как змеиная кожа,
скользя холодит.
И вот… я – уже не я.
Из трюмо на меня глядят
пронзающие насквозь
малахитовые глаза,
голос звучит печально и строго:
«Исполнил ли ты, Данила-мастер, мой наказ,
сработал ли каменный цветок?»
Бабушка
Тяжело дыша, она подходила и склонялась над моей раскладушкой,