Вот в этой компании Довлатов и стал снова встречаться с Бродским, научившись даже из самых жестких, если не жестоких, его стихотворений, таких, к примеру, как «Речь о пролитом молоке» (1967), извлекать внутренне близкую ему сентиментальность, тайную нежность: «Ходит девочка, эх, в платочке. / Ходит по полю, рвет цветочки. / Взять бы в дочки, эх, взять бы в дочки. / В небе ласточка вьется». О такой простодушной чувствительности и открытости оставалось вздыхать, разгадывая мало кому доступный секрет воздействия на человека поэтического слова. Несомненно эффектными, но уже и не слишком мудреными в этом контексте представлялись слова о Льве Толстом, обозванным в «Речи…» «яснополянской хлеборезкой».
C художественной выразительностью, а потому внятно, ареал общения наших героев очерчен в эссе «О Сереже Довлатове»: «…полагаю, три четверти адресов и телефонных номеров в записных книжках у нас совпадали». Это о жизни в Ленинграде. О пребывании за океаном подобного сказать уже было нельзя: «В Новом свете, при всех наших взаимных усилиях, совпадала в лучшем случае одна десятая». Если Довлатов занял позицию «русского писателя в Нью-Йорке», то Бродский стал апостолом «всемирной отзывчивости» и значительную часть жизни посвятил расширению зоны своего культурного обитания.
За океаном приятельское «сердечное ты», обмолвясь, они заменили на международное «пустое вы». Из этого не следует, что в отношениях возник холодок. Скорее, наоборот. Срывов в общении не случалось, оно утвердилось как ровное и дружеское. За глаза Бродский говорил и писал о Довлатове как о «Сереже». Со стороны Довлатова «вы» – это знак пиетета, абсолютного признания заслуг. Бродский своим «вы» устанавливал должный уровень взаимопонимания, его ранг: писатель встретился с писателем, личность – с личностью. Времена и дух богемного равенства, когда литературная жизнь приравнивалась к застолью, канули.
Но эти же времена их и соединяли, в том числе эмигрантской общей памятью о юности в приневской столице. «И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырого / города, мерзнущего у моря, / меня согревают еще и сегодня» – прорывается у Бродского сквозь всю его интертекстуальную поэтику «Эклоги 4-й», то есть «Вергилиевой». Что ж говорить о Довлатове, сюжеты которого сплошь вырастают из тактильной памяти о людях проходных дворов и коммуналок у Пяти углов, о завсегдатаях пивных ларьков и рюмочных на Моховой… «Какими бы разными мы ни были, все равно остаются: Ленинград, мокрый снег и прошлое, которого не вернуть… Я думаю, все мы плачем по ночам…»
Не менее существенно и другое: у обоих