Тетка поспешно и неловко спрыгнула со скамейки – и у нее развязались концы косынки, а фартук съехал набок.
– Хлебушко? – ничему улыбаясь, спросила она и переступила с ноги на ногу. – Да хлебушко я свой принесла. Тут не нашлось, а я взяла и… дала.
– То есть частный? – полубасом, утверждающим какую-то опасную для нас догадку, спросил председатель Лесняк.
– Да нет, хлебушко был свой, наш вот, – сказала тетка, кивнув на меня, и опять просеменила ногами.
Она не замечала, что косынка сбилась ей на лоб, как у Дунечки Бычковой возле луганской церкви, забыла, наверно, что «хлебушком» называла хлеб тоже Дунечка, появляясь на пороге нашей хаты. Она тогда и хихикала ни над чем, и ногами переступала, будто стояла на горячей головешке.
– Так. Ясно, – сказал председатель Лесняк и туго повел левым плечом. – Это ваш сын? – показал он на меня, глядя тетке в грудь. И тетка сразу тогда стала сама собой, прежней, камышинской, моей. Она поправила на себе косынку и фартук и ответила:
– Саня? Не-ет. Мы с ним си-ироты.
– В коммуне сирот нет! – приказательно сказал председатель Лесняк, а тетка подступила ко мне вплотную и обняла за плечи.
– Это одно, – выждав долгую паузу, сказал председатель Лесняк. – Другое. Коммунарам, не связанным с деятельностью пищевого блока, вход на кухню не разрешается. В-третьих. Обед, завтрак и ужин подавать мне наравне с другими. Такие же порции, как и всем коммунарам…
Он, видно, хотел сказать нам еще что-то, но не стал говорить.
После этого мы побоялись выпустить свою курицу на коммунарский двор, и она так и осталась сидеть в порожнем сундуке, стоявшем на веранде возле теткиной койки. Я кормил ее там вареным горохом из своих порций, и через неделю она разжирела до того, что не кудахтала, когда неслась, а только кряхтела. Каждый день перед вечером тетка варила мне яйцо, и я прятался с ним в лопушных зарослях сада, как раньше в Камышинке прятался с украденным яблоком или дулей. Тогда тетка только посмеивалась да приговаривала:
– Ох, Сань, гляди! Поймают тебя, да как надерут крапи-ивой!
Мне казалось, что она и сама не прочь слазить вместе со мной в чужой сад, – нам ведь нравилось все одинаковое, но тут, в коммуне, тетка не хотела, чтобы я скрытно ото всех съедал яйцо.
– Ты чего это дуришь? Ешь при всех! – говорила она шепотом, хотя поблизости никого не было. Мы обрадовались, когда курица снесла яйцо без скорлупы.
– Все, Сань, – облегченно сказала тетка. – Плево, дурочка, положила! Нешто ты захочешь теперь такие?
– Ну их! – сказал я.
– Это она от темноты да неволи. На скорлупу, вишь, свет нужен, камушки, травка…
– Камышинка, – подсказал я.
Тетка виновато поглядела на меня, зачем-то развязала, а затем снова завязала концы косынки и спросила:
– Что ж делать-то с курицей?
– А ничего, – сказал я.
– Ослепнет она, Сань. Околеет. А на вторник Петров день приходится. У всех людей праздник…
– Может, побаловать