…и он вдруг обращает внимание на её пальцы, желтые от курения, но тонкие, длинные, быстро перебегающие с одной пластинки на другую, а потом смотрит на свою кисть и что-то нашёптывает ему: ты тоже так сможешь, сможешь… Не тогда ли исподволь зародилась в сердечке крохотном великая любовь и великая страсть, ставшие путеводными звёздоньками неразлучными, под коими шагал последующие годы к нынешним завоеваниям?.. Тернист и неоднозначен был путь. Вновь вспыхивают люминесцентно ярчайшие миниатюрки в недремлющем сознании: видения, видения, видения…
Брызги… Осколки… Туманные нагромождения…
Но – прослеживается судьба.
В городишечке (и не таким огромным тот населённый пункт вышел на поверку, что выяснилось позже, когда Серёжа попривык, пообвыкся в нём!), в городишечке, где закончилось детство, отзвенело радугой отрочество, худо-бедно закалялась юность, в городишке со странной планировкой улиц – на перекрёстках постоянно враждовали между собой ветруганы – его обучали музыке один за другим четыре или пять преподавателей, а не хозяйка дома, и каждый последующий с апломбом заявлял, что предшественник ребёнка испортил, ничего абсолютно ему не дал – ни в плане постановки рук, пальцев, ни элементарных технических навыков, ни теоретического багажа! Анастасия же Васильевна, отметить нужно, обучением мальчика не занималась, хотя и могла бы. Серёжа, памятуя красноречивый взгляд тот, спросить о причине самоустранения оного, понятно, не решился, ни разу. Догадки наивные оставил при себе – вряд ли могло отыскаться в них сколь-нибудь веское рациональное зерно. Зато выражение «не в коня корм» запомнил надолго. Прослышал же слова неприятные случайно – уразумел, что относились они к нему, обиделся… Принадлежала фраза, единственная, едкая, супругу Анастасии Васильевны, чьё имя-отчество не сохранил – впервые возненавидел взрослого человека, возненавидел до такой степени, что начисто забыл впоследствии всё, связанное с ним! Итак, обиделся, возненавидел, но сознавал, что продолжает есть чужой хлеб, под чужим кровом живёт-обитает и потому проглотил чувства свои негативные, запрятал глубоко внутрь. И тайное ни разу не сделал явным.
А ещё – возненавидел музыку. Сонаты и сонатины (особенно Клементи], этюды и скерцо, полонезы и мендельсоновские песни без слов, гавоты, фуги, польки вызывали в нём неприятие, раздражение – сухое, натянутое до предела, словно струна. Зато в пику перечисленному – не до конца – боготворил мальчик народные песни, лирические мелодии, мотивы… Ловил их, дышал ими, дышал немо, жадно, отчаянно и восторгался редчайшим по красоте звукам широкой русской души, русской печали напевной и удали