Вот таков был могучий муж рода Бурого Медведя – Рудый. Ближних сродников у сего рыжего удальца не было уж давно и жил он в своей тёплой, под бревенчатой кровлей землянке[3] со своей единственной единоутробной сестрою именем Рыжуха.
Про землянки же вот что интересно. Некоторые из них сходствовали с медвежьей берлогой. Коли находилось поваленное ветром дерево с вывороченным из земли большим корневищем, то устроение такой землянки проходило так. Поначалу вырубались все корни, которые приходились на середину корневища. Нетронутыми же оставались только те корни, что вроде рёбер, торчали по краям. Далее, поверх корней-рёбер полагалось наложить веток погуще и потом уж ветки укрывались дерниной. Такие землянки считались попроще и похуже. Землянки подобротней делались иначе и для них требовались подходящие углубления в земле. Найти же такие углубления было нетрудно в овражистых местах или по речным высоким берегам. Затем надо было, заготовив в достатке брёвен подходящей длины, уложить их плотно одно к другому над углублением, заполнить зазоры между брёвнами болотным или озёрно-речным илом и дождавшись, пока ил подсохнет, но так, чтоб не пошел трещинами, укрыть бревенчатый настил дерниной.
В землянки стародавние люди не входили – вползали на четвереньках. В них могли разместиться сидя либо лёжа два-четыре взрослых человека с малыми детьми. Землянка укрывала от дождя, в летние знойные дни она давала тень и прохладу, в зимние холода с малым костерком внутри, помогала дожить до весеннего тепла. В землянке почти ничего не угрожало ночлегу.
…Рудый возвращался с удачной охоты. На его плече, поматывая под мерный шаг охотника рогатой головкой, лежала добыча – тушка косули. Подойдя к своей землянке, Рудый снял с плеча и передал косулю Рыжухе, на светло-румяном лице которой, выделялись белые, будто выгоревшие на солнце, брови с ресницами. Злобно ощерясь, Рудый снял-стащил с себя кожаную рубаху-малицу, оголив кровоточащие полосы на руках, спине и бугристом животе и присел на лежащее рядом с землянкой бревно, подставив, к своему удовольствию, саднящее, израненное тело под освежающие воздушные струи, хоть и веяло уж предосенним холодком.
– Всё, Рыжуха, терпежу моему конец пришел! Невмочь мне боле надевать сю малицу! – промолвил одним духом Рудый и далее уж, по манере своей, произнёс врастяжку, – иль она меня до конца умучит, иль я с ней учинить чего-то должон.
– Жалко мне тя, братец! У меня-то кожа тож саднит, хоша до крови дело не доходит. Не разумею токмо, как же ты малицу умягчишь, ведь в рот не положишь, зубами кожу не пожуёшь, не разнежишь.
– А я её руками спробою умять-приручить. Токмо допреж, сестра, распори-ка малицу по швам, потом уж наново сошьёшь. а шило доброе, с чёрного камню, я намедни у Кривоглаза на кунью шкурку выменял. Да ты, поди, давеча видела ново шило то.[4]
– Видала.