Выбор мамонта в качестве символа и талисмана многозначен. Это и физическая мощь, и консерватизм взглядов, и забытые ценности с призывом к их возрождению, и приманка для охотников «а ну-ка победи меня», и много чего ещё. Ну а стрела в боку мамонта – непременное условие нашего существования, мостик между крошечным сафарийским сообществом и недружелюбным окружением, мол, ваши укусы нам, что стрела мамонту.
Ныне этот герб красуется на четырёх наших особняках, висит в служебных и домашних кабинетах, обозначен на моторных яхтах, театральных ложах, на сиденьях представительских машин, столовом серебре и персональных пивных бокалах в добром десятке сафарийских пивбаров. По неписанному сафарийскому закону мы никогда не даём интервью, не позволяем фотографам снимать интерьер своих жилищ и никогда не опровергаем тот бред о Сафари, который всё же иногда просачивается в печать. Однако в последнее время нас всё чаще стали называть социально-финансовой пирамидой, паразитирующей на нещадной эксплуатации рядовых членов собственной общины, поэтому ничего не остаётся, как самим создать свою версию Сафари, что-то скрыв, а что-то приукрасив.
Итак, Минск, 1981 год.
До двадцати семи лет, до самого знакомства с Пашкой Воронцовым мы, трое бывших одноклассников, Севрюгин, Чухнов и я, жили самой обыкновенной жизнью коренных минчан: школа, институт, армия, скромная служба (Севрюгин – хирургом в поликлинике, Чухнов – переводчиком в издательстве, я – тренером по боксу во Дворце пионеров). Минск в ту пору был одновременно и полуторамиллионной столицей, и не самой последней провинцией (сразу за Ленинградом и Киевом), и бурно развивающейся новостройкой с преимущественно пришлым сельским населением, и нам в нём, несмотря на пресловутые сто двадцать в месяц, было и сытно, и комфортно, и даже слегка аристократично по сравнению со вчерашними молодыми колхозниками. Милиция и та, слыша нашу чистую без деревенского акцента русскую речь, не смела нас трогать и материть.
Летом мы любили забираться с палаткой к лесным озёрам на ловлю раков, по чернику и по грибы. Зимой же каждую субботу с большой флягой пива отправлялись во Дворец водного спорта, благо с абонементами у меня там не было никаких затруднений. Но собирались и просто так у кого-нибудь на дому, до одурения резались в тысячу и слушали Высоцкого, и такое времяпрепровождение вовсе не казалось нам пустым прожиганием жизни.
Все мы жили с родителями, причём только у барчука Чухнова, больше известного в миру как Аполлоныч, имелась своя отдельная комната. Хуже всего приходилось Вадиму Севрюгину, он жил вдвоём с матерью в однокомнатной квартире и все свои медицинские учебники изучал исключительно на кухне. Мне было проще, так как я делил свою комнату всего лишь с младшей сестрёнкой и сам прогонял её в гостиную к маме и бабушке. Впрочем, такой квартирный вопрос в конце семидесятых годов казался совершенно естественным делом, давая повод думать об отдельном кооперативном жилье, как о великой жизненном достижении.
Были, конечно, и другие цели. Аполлоныч после институтской практики в Англии, слегка тронулся рассудком и частенько вслух мечтал жениться на еврейке, чтобы по пути в Израиль застрять в каком-нибудь Лондоне или Париже. Вадим Севрюгин, доведённый до отчаянья кухонным уединением, несколько раз порывался податься в районные главврачи и даже дважды выезжал осматривать квартиры, которые ему там могли предоставить, но печное отопление и клозет на огороде загоняли его обратно в Минск. Я же из своих командировочных на детские соревнования тайком копил деньги на «Запорожец», с садистским удовольствием представляя, как мы, трое здоровенных лбов, будем потом упаковаться в это транспортное средство для лилипутов.
– Человек – это звучит обаятельно-непринужденно, – полагал Аполлоныч.
– Какой там! Человек – это звучит бестолково-терпеливо, – возражал ему наш хирург.
– А по мне человек – это звучит как одомашненный хищник, – мямлил я, сам не зная, что именно хотел сказать.
Явных командиров в нашей троице не было: Аполлоныч быстро чем-нибудь загорался, но Вадим со свойственным врачам цинизмом умел двумя-тремя фразами приводить его в чувство. К моему посредничеству они прибегали редко, знали, что я только идеальный исполнитель, который пороха никогда выдумывать не станет: поэтому договоритесь, пожалуйста, сначала между собой. Назвать нашу дружбу какой-либо выдающейся опять же было нельзя – испытаниям она не подвергалась, просто потому что никаких испытаний не происходило. Так по лёгкому в то время дружили очень многие бывшие одноклассники.
Первым в двадцать четыре года на бухгалтерше своей поликлиники женился Вадим Севрюгин. Златокудрая Ирэн была девушкой с ещё не сформировавшимися претензиями, и наш меланхоличный упрямец Вадим прямо весь светился оттого, что на свете есть женщина, считающая его пригодным к семейной жизни мужчиной. Они переехали жить в квартиру родителей Ирины, которые непонятно почему трепетали перед зятем-хирургом, и на некоторое время Вадим обрёл вполне гармоничное существование.
Я был на его свадьбе свидетелем, а третьекурсница пединститута Валентина, как лучшая подруга невесты, – свидетельницей.