Это была песенка из модной фильмы «Последнее танго», и пела ее той зимой вся Одесса.
Миша пел и мрачно смотрел в окно подвальной комнатенки, сквозь которое был виден только маленький краешек этого мира: обрезок тротуара с выщербленными камнями и – редко-редко! – чья-нибудь нога, шагающая мимо. Окошко было такое малехонькое, что вторая нога прохожего мелькнуть просто не успевала, а оттого казалось, будто все одесситы вдруг обзавелись дурной привычкой ходить на одной ноге.
Виноват в том, что Миша Япончик сидел в подвале и смотрел на одноногих одесситов, был не кто иной, как чирей и белопогонная саранча Гришин-Алмазов, диктатор Одессы. И ему предстояло за это ответить…
В далекой южной Аргентине,
Где небо южное так сине,
Где женщины, как на картине, —
Там Джо влюбился в Кло…
Чуть зажигался свет вечерний,
Она плясала с ним в таверне
Для пьяной и разгульной черни
Манящее тангó!
– Слушай здесь, Джо, то есть Кло, то есть – тьфу! Шмулик, – сказал Миша, переставая петь. – Смаклеруй мне это дело, и ты не будешь знать беды и нужды никогда в жизни.
Шмулик тяжко вздохнул. Что здесь можно было сказать, кроме ничего?!
– Миша, ты знаешь, шё я готов сделать твое дело так же охотно, как матрос с «Синопа», который месяц жрал одну только тухлую солонину, готов пойти покушать орехового мороженого в заведении Кочубея в Городском саду, – сказал печально Шмулик. – И все-таки, Миша, прости меня за эти слова, ты уверен, что хочешь прищемить мошонку Лёде Гришину-Алмазову? Шё тебе этих мучений?! Сделай ему лох ин коп, дырку в голове, и пускай спит себе спокойно. А то ведь он как пить дать найдет, кто ему насажал этих вошей. Ты хочешь, чтобы потом он снова прошелся турецким маршем по нашей Молдаванке, похлеще, чем в прошлый раз? Ты этого хочешь?
– Я хочу этого так же, как молодая жена хочет прыщей на спине в свою первую брачную ночь, – сказал Япончик. – Но душа Гришина-Алмазова черней, чем пиковая масть. Прищемим мы ему стыдное место или нет, он все равно не отстанет от нашей Молдаванки, пока не насосется крови, будто трефная[3] свинья. А сделать ему лох ин коп не так просто, как хочется. Но мне надоело сидеть в этом подвале и смотреть Божий мир с овчинку. Мы не будем с ним панькаться, не дадим ему все время ходить с козырей. Хоть раз, да сорвем банк! Мы бросим ему нашего шута[4]. И ему придется зажать очко, таки да. А шутом будешь ты, Шмулик.
Миша поднялся со стула и вперил в Шмулика свои узкие глаза, за которые его и прозвали Япончиком. Шмулику почудилось, что в него вонзилось два узких ножичка: один в правое подреберье, другой – в левое.
– Шмулик, иди! Миша говорит мало, и он уже все сказал. Вопросов быть не надо!
– Я иду, – обреченно сказал Шмулик. – Я иду, Миша, но помяни мое слово – ты ошибаешься.
– Ошибаются все, даже бог, что бы там ни говорил ребе, – безмятежно ответил Миша, двумя толстыми