– Что вам? – хриплым баском спросил Шурик, который был готов наизнанку вывернуться от смущения (кожа горела, даже чесалась – так он покраснел!), а потому сделался груб. – Что уставились?
– Да ничего особенного, – пожал плечами Грачевский. – Так просто смотрю.
– Нет, вы не так просто смотрите, вы на меня, как на преступника, смотрите! Как будто я напился прямо в монопольке[15] и у порога валяюсь!
– В самом деле, похоже, – кивнул Грачевский. – Вы просто забыли, что крепкие напитки надобно употреблять с осторожностью. И вообще, как говорится, пить надо умеючи! А впрочем… Врачу, исцелися сам! – продекламировал он и печально усмехнулся. – Кто бы рассуждал о правилах пития, только не аз, многогрешный! Умываю руки. Прощайте, молодой человек.
Грачевский ушел вслед за Кларой, а дрожащий от всего случившегося Шурка судорожно прижал к губам герань, после пережитых пертурбаций утратившую и аромат, и практически все лепестки, кроме двух-трех. Нервы его были натянуты, тело обрело особую, болезненную чувствительность, так что он чуть не заорал в голос, когда кто-то коснулся его плеча.
Заорать не заорал, но так и ахнул, когда, обернувшись, увидел рядом Марину Аверьянову:
– Мопся, ты что тут делаешь, а?!
– А ты что? – спросила, в свою очередь, его троюродная сестра, вглядываясь в Шурика своими близорукими карими выпуклыми глазами. Из-за этих глаз ее прозвали в детстве «толстым мопсом». Она на всю жизнь так им и осталась, разве что двухсловное прозвище для простоты преобразовалось в однословное. Теперь Марину называли просто Мопс или даже Мопся.
– Я… я тебя ищу! – нашелся Шурик, от души уповая на то, что Марина вошла за кулисы только сию минуту и не могла наблюдать предыдущей сцены.
– Зачем я тебе? – удивилась она. – Деньги нужны, что ли? Пока ничего не получится: отец уехал в Москву, а я все, что он оставлял на карманные расходы, передала в партийную кассу.
Честно говоря, Шурик и в самом деле частенько брал у Марины деньги (ну как удержишься, коли у Аверьяновых они несчитаные, а жизнь так дорога… не у отца же вечно побираться!), но сейчас спрятаться за привычный предлог показалось неловко и даже унизительно. Что, если Марина видела Клару? Еще решит, что Шурка деньги богатой кузины на «арфисток» («Кстати, интересно, – подумал он, – отчего это артисток в Энске непременно арфистками зовут, причем во всех слоях общества?») спускает! Для женщины вообще нестерпимо – в свои пятнадцать лет Шурик уже кое-что знал о существах противоположного пола, чтобы рассуждать о них, как говорят французы, en général[16], – когда ее деньги на другую спускают. Даже для такой лупоглазой толстухи, как Марина, это неприятно. Ни ссориться с кузиной, ни унижать ее Шурке не хотелось, поэтому он мигом вывернулся (уж это он умел делать в совершенстве, даже избыточно ловко,