Желудок с сердцем поменять местами,
Как шарик, лопнуть мочевой пузырь,
И ржать, смотря, как он штаны обмочит.
Он предпочёл бы быть двойным сплошным —
Но кто же получает то, что хочет.
Такой, как он, – потеха детворе,
И он поставил, чтоб прикрыть просветы,
Три точки между каждых трёх тире, —
Но этот зов остался без ответа.
Я знаю лишь, где он – границы нету,
Там вещество впадает в существо.
Я знаю лишь, что я хочу его.
И вот я от него на волосок —
А он течёт сквозь пальцы, как песок,
Струясь сквозь щели, прорези в обоях,
И существо впадает в вещество, —
Никто, ничто не трогает его,
Не задевают стрелы с поля боя,
И он, к заветной подойдя черте,
Свои слова приносит в решете —
Их, как драконьи зубы, за собою
Высеивая в слякоть и навоз,
Мне как-то ветер в раны их занёс
Из-под колёс несущихся трамваев,
И в ранах – в этих детях пустоты —
Они пускали корни, как цветы,
Меня насквозь, как землю, разрывая.
В проломы эти, как в дверной глазок,
Как в дыры, что оставлены грозой,
Сквозь органы и складки жировые,
Увидела, что все вокруг – живые.
Как будто я, колышась при ходьбе,
Их перестала заслонять себе.
Я всё ждала, что затянусь, окрепну,
Но эти раны всё ещё свежи,
Приди ко мне и руки наложи,
И исцели их – чтобы я ослепла.
* * *
Я слепну медленно – и это наказанье
за всё пренебрежение глазами,
презренье к зренью, почитанье слов.
За то, что миром любовалась мало
и из него по капле выжимала
то Слово, что с веками обросло
корой, горой, запело, зацвело.
А я всю эту прелесть вековую
крутила, словно тряпку половую,
и так старалась, что почти врала.
Ну, вот закат возьмём обыкновенный —
проникновенный, неприкосновенный, —
его, как фрукт неспелый, сорвала.
Он только зрел, и розовые пятна
чуть проступали через синеву,
и он был перламутровым и мятным
для тех, кто зрел хоть что-то наяву.
Не стал синонимичен янтарю,
и не горел – я точно говорю.
Но я его горящим сотворила,
и – Боже мой – Тебя оговорила!
И мир стал гаснуть, в сумрак уходя.
Неужто ради одного сонета!
И всё вокруг, как в пелене дождя.
Но я не плачу – отчего же это?
* * *
Так любовь умирает,
но долго ещё жива.
Шелушатся, как струпья, ласковые слова.
Не от разрыва сердечного в одночасье, а долго ещё гниёт.
В кои-то веки она, а не от неё.
Так счастливая память сбегает,
как крыса, из тех, что бросают подмокшие корабли.
Усыхают до состояния оригами поднебесные журавли.
Любовь умирает, кашель её пунцов.
Как птица, кормящая собственной рвотой.
Никто не видел её птенцов.
То крыльев она лишается, то ноги,
всё фантомные боли терпит,
но не стреляется из первоактных ружей за карточные долги.
Не прыгает в воду, в карманы набрав камней.
Не роет жирафную яму, чтоб кончиться тихо в ней.
Не прячется в чёрный чулан, не забивается в нору к слепому, как крот, кроту,
а дохнет на ссаном матрасе, под взглядами, на свету.
Распадается медленно, всё что-то брезжит во взгляде её пустом,
всё целует слюнявым, трясущимся, впалым ртом.
Подставляет пролежни тихим касаньям призрака,
покорно следует с ним в кровать,
пока ещё узнавая изредка,
но вскорости перестанет и узнавать.
Любовь умирает не молча и стойко, а громко, визгливо жалуясь на житьё,
но последней песни не полагается для неё.
Ничего, ничего, и напрасно же верещит,
только селфи, заснятое ей на персеев щит,
только фотка пост мортем, расплывчата и черна,