Эмма от обиды надула губы, словно компенсируя восстановленную благообразность собственной юбки, уже не колокола, а вполне себе девичьего предмета одежды. Юбка была из новых, цвета аметиста, с глубоким глянцевым блеском и тёмно-синими, почти чёрными, вышитыми цветами. Тонким длинным пальцем Эмма принялась водить по цветку. С каждым новым кругом её мысли успокаивались, выстраивались в ряд, обретали форму и логическую последовательность. Нет, в родительском доме она так и останется всего лишь девочкой, ни на что, кроме книксенов, не способной.
Полчаса назад, когда Эмма стояла в очереди маленького почтового отделения и задумчиво рассматривала спину фрау Краузе, она знала, что этот разговор с матерью состоится, что закончится он весьма ожидаемо – скандалом, что мать опять уйдёт нюхать свою соль, а вечером будет пилить отца, чтобы тот поговорил с дочерью и наставил её на путь истинный. Отца Эмма боготворила, но перечеркнуть собственную мечту не могла. Тогда она перестала бы быть собой и, значит, перестала бы быть Эммой Сашей Остерман, дочерью Уве Стефана Питера Остермана, директора шторковской гимназии. На почту Эмма пришла с одной целью – рубить канаты.
Больше всего Эмма любила небо. И словно отвечая взаимностью небо было к ней чуть ближе. Дело в том, что Эмма была высокой. Выше мамы, отца и всех фрау и фройляйн их маленького городка. Родители её рост имели вполне себе средний, выдающимися людьми себя не считали и во всём старались этой середине соответствовать. Эмма же с детства тянулась ввысь: лазала по деревьям, прыгала с соседского сарая, засматривалась допоздна на ночное небо, витала в облаках. Одним словом, Эмма Остерман была не такой как все.
Глава 1. Не такая как все
Город Шторков расположился на землях Бранденбургского княжества со всей своей прусской педантичностью – ровнёхонько между озёр, для красоты перепоясав себя каналом. Здесь маленькая Эмма бегала по берегу за воздушным змеем, тайком от родителей лазала на закрытое еврейское кладбище, играла в прятки с подругами возле старого замка, ходила с семьёй в кирху, упиравшуюся в небо неороманскими зубцами, словно короной, болталась после уроков у старого шлюза, гуляла по рыночной площади с младшими братьями: сначала Яковом, потом Клаусом, Арндом, Хеннингом, Иво и, наконец, близнецами Францем и Фрицем. Да, старших Остерманов бездетными не назовёшь. От такого количества отпрысков Лизе Остерман рано высохла, как будто обветрилась. Множество беременностей на её фигуре никак не сказались, оттого ходила она по-прежнему без корсетов, тоненькая как веточка, но какая-то жухлая. Ранняя седина серебрила тёмный узел волос, плечи опустились, взгляд потух – одним словом, фрау Остерман начала уставать от жизни. Её муж, Уве, тем не менее жену любил и печалился оттого, что когда-то весёлая и звонкая девочка пропала, а на её место пришла маленькая старушка. Лизе была младше его на два года, но в свои сорок два выглядела гораздо старше сорокапятилетнего супруга. Целыми днями фрау Лизе сидела в своей комнате или лежала на кушетке и думала о том, какой скорой и безрадостной была её жизнь. Головные боли и усталость стали ей верными спутниками, преданная семье бонна Вилда полностью взяла на себя заботы о детях, хотя собиралась просить отставки уже после Арнда, оттого ничто не мешало Лизе покрываться пылью в своём будуаре и предаваться зряшным мечтам.
Детей, как и положено матери, Лизе любила. Но любовью отстранённой, холодной и выверенной. Желание ограничить хоть как-то семейный круг родственников, вылезающих словно дрожжевое тесто из таза то там, то сям привело фрау Остерман к логичному и по-своему аргументированному выводу: если не показывать детям свою любовь, то, глядишь, и новые отпрыски не появятся. Нюанс, что дети появляются вовсе не от материнской любви, фрау Остерман почему-то упускала. Когда-то маленькая Эмма вызывала такой восторг у Лизе, что ей не верилось в собственное счастье. Поздно обзаведясь детьми – где это видано, чтобы первого ребенка порядочная немецкая женщина рожала к двадцати пяти? – фрау Остерман не могла налюбоваться маленькой крошкой. Тайком от мужа она целовала дочери каждый пальчик, дула в живот и наклоняла над ней свои локоны, пытаясь защекотать эту карамельную конфету до низкого и сладкого смеха. Эмма тянула мамины волосы, Лизе игриво пучила глаза и целовала, целовала, целовала своё невозможное счастье. Никакой Вилды рядом и в помине не было, а Эмма принадлежала только ей. Ей и Уве.
А потом что-то сломалось в привычном Лизе мироздании, и дети защёлкали из неё словно игрушечные яйца из заводной курочки: пык, пык, пык, пык! Лизе не понимала, как это возможно, но Уве с каждым следующим сыном обнимал её по ночам всё крепче, а целовал все жарче, что противиться этому не было абсолютно никаких сил. Она и не противилась. Клевала с тарелки свои зёрнышки, а с другого конца – пык, пык, пык, пык. За девятнадцать лет с момента появления Эммы Лизе так устала, что не могла уже ни видеть, ни слышать свое семейство. Каждый скрип половиц под ногами Уве напоминал ей «пык!», отчего фрау Остерман ничего не оставалось, как притвориться больной или спящей. На тумбочке рядом с кроватью стояли флаконы с нюхательной солью, пузырьки и мензурки