– А завтра мы поиграем, – сказал Петечка, принимая весь этот неуклюжий уход с усталой снисходительностью юного принца. – Вы ведь знаете игры? Я знаю много игр, я больше всего люблю фанты и знаю также «Море волнуется»…
Вдруг он вздрогнул и сел на диване. То ли эти игры напомнили ему дом, то ли, как все засыпающие дети, он на секунду очнулся, словно от толчка, перед тем как окончательно погрузиться в сон.
– Но вы не уйдете? – спросил он Ятя, хватая его за руку.
– Нет, нет, что ты, – Ять замотал головой. – Ни за что. Как же ты мне не веришь? Вера пишется через меня, мне все обязаны верить.
Это соображение успокоило Петечку, а может, усталость взяла наконец свое – его сморило окончательно, и, даже не дослушав ответа, он снова завалился на бок. Ять укрыл его, подбросил в печь предпоследнее полено и подошел к окну.
Ни звука не доносилось оттуда, и единственное окно, как всегда, светилось напротив: что делалось там? Этого Ять, как ни старался, разглядеть не мог. Свет пробивался сквозь тонкую кисейную занавеску. Иногда мелькала тень – силуэт был так нечеток, что Ять не понимал даже, мужчина обитает там или женщина. Ничего не было проще, чем зайти однажды в дом напротив и узнать, кто там не ложится до утра; но по вечной своей склонности к тайнам, по давнему нежеланию слишком приближаться к реальности и давать себе отчет в ней он предпочитал пока угадывать, что может делаться за этим окном. Это делало жизнь куда богаче.
Внизу смутно белел снег, девственно-чистый, какого никогда прежде не бывало в Петербурге. Ять, как в детстве, прижался лбом к ледяному стеклу. От его дыхания тотчас расползлось мутное радужное пятно. Но и холод стекла не мог отогнать страшной, тяжкой усталости, вдруг навалившейся на него. Виноват ли был хмель, вновь догнавший его в тепле, или дело было в ароматической соли Клингенмайера, только держаться на ногах не стало вдруг никакой возможности. На него напала та же одурь, что и на мальчика, но на дне сознания тлела, как жар под золой, раскаленная точка: нельзя спать, нельзя, нельзя. Меж тем проскрипело четыре, он восемнадцать часов провел на ногах, намерзся, переволновался, и наконец лег ближе к печке, положив голову на руки. Он знал, что бывают минуты, когда отогнать сон можно лишь титаническим усилием, но именно этого-то усилия никто и не хочет делать, – и тогда происходит ужасное, ужасное. Горе городу, если страж не станет бодрствовать… как это было? Вот такая же сонливость и слабость овладела всеми с самого сентября, и так же вдруг опускаются руки у всех, кто долго пытается спасти почти безнадежного больного… когда остается единственное, спасительное, может быть, усилие. Этих усилий было уже слишком много, и все они ни к чему не привели. Та же одурь… но этой мысли он уже не додумал до конца.
Ему снились пестрые, беспорядочные обрывки – дворцы, визири, темные витые минареты на фоне темно-синего неба с чужими звездами. Дважды он проснулся, вскинулся: мальчик тихо спал на его