У патера над дверью справа висели портреты друзей Литвы, а слева – ее врагов. В первом иконостасе среди многочисленных неизвестных мне литовцев и поляков духовного и светского сословий я увидел и лицо Солженицына. Оказалось, они с патером в конце сороковых – начале пятидесятых сидели в одном лагере и с тех пор остались друзьями. По другую сторону двери зияли Гитлер, Сталин, разнообразные русские и европейские монархи. На почетном месте красовалось рыло Муравьева, прозванного Вешателем, палача восстания тысяча восемьсот тридцатого года. Я, разумеется, слыхал о нем и прежде, но только тут мне разъяснили, каким крылатым словам обязана своим происхождением эта кличка. Оказалось, что на вопрос, не является ли он родственником Муравьеву-Апостолу или Никите Муравьеву, «польский» Муравьев ответил: «Я не из тех муравьевых, которых вешают, я из тех муравьевых, которые вешают». К тому времени на зрачки мои уже налипли бирюзовые контактные линзы христианства, и я наивно спросил, через сколько дней после такого высказывания его отлучили от церкви, как, скажем, Льва Толстого. Выяснилось, что ни через сколько.
Итак, государственный деятель – ладно бы втихаря делал мерзости – но декларирует нечто противоположное духу Учения, а истеблишмент, уходящий корнями в это Учение, спокойно все проглатывает!..
То ли это попало под мое настроение, то ли стало на чаше весов последней пылинкой, но, вернувшись в Москву, я сразу же позвонил Леньке и попросил его о встрече. Он удивился и пригласил меня на шабат.
Зачем я все это сейчас рассказываю? Какое отношение все это имеет к убийствам на баскетбольной площадке? В нашей Вселенной все ко всему имеет отношение.
Отношение свое к моему предложению отправиться к Леньке праздновать шабат, Галя выразила короткой фразой:
– Это еще зачем?
И пожала плечами. Ей было уютно в ее головном христианстве. К Леньке я пошел один.
И был шабат. Вокруг стола, застеленного белой скатертью, где самодельные халы бугрились под атласной белой салфеткой с вышитой на ней золотистой паутиной таинственных еврейских букв стояли мужчины в черных шапочках, женщины в косынках и пели. Их лица казались звеньями кораллового ожерелья, нанизанными на нить мелодии.
«Поднимись, Столица, поверженная в прах,
Сгинут и тоска твоя и страх,
Слишком долго, святыня, лежала ты в слезах,
Слишком долго ты ждала.
Оставь, мой друг, свои дела,
Невеста к нам с тобой пришла,
Оставь скорей свои дела,
К нам теперь суббота пришла.
Леха доди ликрат кала
Пеней шабат некабела»
Все это пелось на иврите, и слов я тогда не понимал. Но вдруг увидел белый город, лежащий в руинах, и лисиц, ныряющих сквозь черные дверные проемы туда, где раньше жили в еврейском мире