Так что теперь я с надеждой в душе воззвал к Кариму:
– Видите ли, я только что пытался объяснить вашей сестре, что Люк Клермон и я всего лишь хотели несколько уменьшить ущерб, нанесенный пожаром. К счастью, этот ущерб оказался в основном поверхностным, связанным с легко устранимым воздействием дыма и воды. Какая-то неделя – и это помещение вновь будет вполне пригодным для жизни. Вы, должно быть, уже обратили внимание, что мы успели вынести отсюда большую часть мусора и обгорелых обломков. Несколько слоев краски на стены, небольшие плотницкие усилия, новые стекла в окнах – и ваша сестра может опять готовиться к переезду сюда…
– Она не собирается сюда возвращаться, – сказал Карим. – Теперь она будет жить у меня.
– Но как же ее школа? – спросил я и повернулся к женщине: – Разве вы не будете продолжать занятия?
Она что-то сказала брату по-арабски. Я не знаю этого языка, но, как мне показалось, незнакомые слова прозвучали резко и сердито – впрочем, я не могу утверждать, что она действительно говорила сердито. Я пожалел, что не понимаю ни слова по-арабски, и снова ощутил приступ смутного стыда. Попытавшись заглушить это неприятное ощущение, я с улыбкой сказал, обращаясь к ним обоим:
– Я, разумеется, не могу не испытывать определенную ответственность за то, что здесь случилось. И действительно хотел бы помочь всем, чем смогу…
– Ей ваша помощь не требуется, – резко оборвал меня Карим. – Выметайтесь отсюда, не то я вызову полицию!
– Что?!
– То, что слышали. Я вызову полицию. Или вы думаете, что раз вы священник, так вам ничего не будет? Что вы можете избежать наказания за устроенный вами пожар? Все знают, что это сделали вы. Даже ваши прихожане так считают. А на тот берег я бы на вашем месте вообще больше не ходил – вам может там ох как не поздоровиться!
Я некоторое время молча смотрел на него, не зная, что сказать, потом все-таки спросил:
– Вы что же, меня запугать пытаетесь?
И в ту же секунду на смену противному ощущению стыда и вины пришло наконец нечто совсем иное. В душу мою буквально хлынула волна гнева, чистого холодного гнева, прозрачного, как весенняя вода. Я выпрямился в полный рост – я ведь высокий, выше их обоих – и позволил вырваться на свободу и этому гневу, и тому горькому отчаянию, что скопилось во мне за последние шесть или семь лет.
Шесть или семь лет я старался наладить отношения с этими людьми; пытался заставить их хоть что-то понять. Шесть или семь лет я выслушивал наставления нашего епископа о том, как следует поддерживать единство общины; шесть или семь лет я стирал граффити с дверей своего дома; шесть или семь лет я был вынужден сражаться и с собственной паствой, и со старым Маджуби, с его мечетью, с этими женщинами, закутанными в черные покрывала, и с этими мрачными мужчинами; шесть или семь лет я терпел с их стороны странное, не высказанное вслух презрение.
Ах, отец Антуан, я очень старался быть терпимым. Старался проявлять