Когда однажды все это наконец навсегда кончилось и ты с извиняющейся улыбкой попросил меня ходить по другой улице, а я осталась жива и даже пообещала ходить где велено и не ходить где нельзя, и отдышалась, и не спилась, и вообще ничего не вытворила, – хожу правильно и глаза не мозолю, но думаю думы разные, сокрушительные, будто нежизненные, будто разоблачением тронута, будто вина за мной жуткая, беспредельная, да время вспять пошло.
Волна времени окатывает – в лицо; зажимает – не продохнуть. Отпустит, погремит мною, словно колотушкой, пошалит с другими за моей спиной, а потом опять как треснет по отплывшим от черепа мозгам, как двинет в живот мягчайшим из своих апперкотов – и уходит. И возвращается. И так каждый день.
Я уже не борюсь ни с собой, ни с тобой, только изредка огрызаюсь на возвышенных мужиков, коих ныне с особой оголтелостью засовываю в себя – тоже каждый день, охапками, горстями, щепотками, жменями, навалом.
Я теперь могу без тебя жить, есть, спать. Я зарабатываю деньги, письменно и прилюдно въезжая в твой центризм: отчего это, бывает, люди думают с одной стороны, потом с другой, а потом убеждают других в святости здравого смысла. Я теперь знаю, что такое хороший вкус центризма, то есть ты. То есть твоего.
Я теперь часто включаю телевизор: у тебя удобное для операторов место в парламенте; твоя первая парта неизменно попадает в кадр, и я по желанию могу ежедневно видеть твои мысли крупным планом – по любому информационному поводу. От этого ты никуда не можешь деться. Я за компанию со всем народом могу смотреть тебе прямо в лоб, в ухо, в глаз. Сколько угодно. Честное слово, это забавное занятие: смотреть на выступающего с трибуны тебя – и понимать, откуда что берется в этих безукоризненных логических пассажах, в этих умных прицельных наворотах законодательной интуиции, в неизбывном изяществе галстучного узла…
Я неподвижно сижу перед экраном в том самом, красном кресле и ничего не чувствую. Анестезия. Я только смотрю. Я смотрю на тебя. Я никогда не плачу. Я ничем не выдаю себя ему, который смотрит на тебя вместе со мной и, кажется, подозревает все, что можно подозревать после восемнадцати лет любви, прерывавшейся клаузулами любознательности, спонтанных замужеств, розысков смысла и прочего. Ничто не найдено, все пройдено, ты на экране, я в кресле; он смотрит и молчит, у него тоже что-то было, хотя тоже давно. Да и наплевать.
Я ничего не чувствую, как зеркало. Амальгама со временем трескается. Твое изображение, отразившись,